Нежнее неба. Собрание стихотворений - Николай Минаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ответ: Я ничего не скрою. Признаю, что в 1950 году я написал эпиграмму на одного из своих родственников, в которой злобно насмехался над двумя членами советского правительства и руководителями КПСС»[122].
Но уже в протоколе одного из следующих допросов вновь слышен живой голос несломленного поэта:
«Вопрос: Антисоветские стихотворения вы читали на квартире у МАРЬЯНОВОЙ и после 1952 года.
Не пытайтесь отрицать это!
Ответ: Я еще раз повторяю, что после 1952 года у МАРЬЯНОВОЙ я не читал антисоветских стихотворений.
Вопрос: КАНОНИЧ Сарру-Иось Менделевну вы знаете?
Ответ: Эту фамилию я слышу впервые.
Вопрос: КАНОНИЧ показала, что в феврале 1950 года в ее присутствии вы читали свои антисоветские стихотворения. Почему же вы ее не помните.
Ответ: Я не отрицаю того положения, что КАНОНИЧ могла быть у МАРЬЯНОВОЙ, когда я читал свои стихотворения. Однако еще раз повторяю, что КАНОНИЧ лично я не знаю и поэтому не мог в присутствии ее читать антисоветские стихотворения.
Вопрос: Это противоречит фактам. Свидетель КАНОНИЧ на допросе 15 декабря 1952 года опознала вас по фотокарточке и показала, что вы читали стихотворения, в которых критиковали с враждебных позиций советскую систему, допускали клевету на советскую действительность и быт советских людей. Теперь вы припоминаете это?
Ответ: Повторяю, при КАНОНИЧ я подобных стихотворений читать не мог.
Вопрос: В том, что вы читали антисоветские стихи у МАРЬЯНОВОЙ вас изобличает и второй свидетель ТЕМКИН Израиль Маркович.
Ответ: ТЕМКИНА я также не знаю и в присутствии его никогда, никаких антисоветских стихотворений не читал.
Вопрос: На допросе 12 декабря 1952 года ТЕМКИН опознал вас по фотокарточке и показал:
«Некоторые стихотворения Николая Николаевича затрагивали и политические темы и носили ярко выраженный антисоветский характер…
В этих стихах Николай Николаевич в издевательской форме высмеивал советскую систему. В них выражалась мысль о том, что НКВД заставляет якобы советских писателей писать о современности».
Что вы теперь скажете?
Ответ: Таких стихотворений в присутствии ТЕМКИНА я читать не мог, так как у меня нет стихотворений, где бы упоминалась деятельность НКВД.
Вопрос: Кто из молодежи присутствовал на ваших антисоветских сборищах?
Ответ: Как я уже сказал, никаких антисоветских сборищ у МАРЬЯНОВОЙ не было, а если там иногда и были молодые люди, то кто они я сказать затрудняюсь, так как фамилии их мне не известны»[123].
Впрочем, принципиального значения это уже не имело: изъятых при обыске стихов для обвинительного заключения хватало за глаза. 17 июля 1953 года Минаева судили; свидетели обвинения (Темкин и Канонич) на заседание не явились. Адвокат Санников просил пять лет и применить указ об амнистии; прокурор Фунтов просил максимального срока – и судебная коллегия Московского городского суда (председательствующий – Лукашов) пошла ему навстречу: приговор был – десять лет лагерей.
«Спешу известить тебя, что я нахожусь в Казахстане, в гор. Чимкенте, так как ты, вероятно, узнала на Кр. Пресне, что я оттуда выбыл и не зная где я начнешь беспокоиться.
Сегодня, после десятидневной дороги, я волею судьбы прибыл сюда и сейчас пишу тебе, сидя на полу. Чувствую себя сравнительно ничего, хотя получил довольно сильную встряску в буквальном смысле слова, ибо в пути вагон сильно трясло и я здорово подпрыгивал. Адреса своего тебе не даю, так как сам его не знаю, ибо здесь я нахожусь временно, а отсюда поеду в лагерь, куда не знаю. Из лагеря напишу подробно и тогда ты мне будешь писать»[124], —
этим письмом, датированным 6 октября 1953 года, начинается его очередная эпопея. Из Чимкента его переправляют в Актюбинск, но, присылая оттуда первую весточку, он предупреждает, что это ненадолго, лагерь транзитный[125]. Подготовленный жизнью к такому исходу, он дистанционно руководит выправлением собственных текстов («Стихов сегодня не посылаю. Посылаю только исправление к стих. от 21 авг. 1950 г., что ты и сделай. Оно вошло в книгу «Лирика», она у тебя есть»[126]), постоянно повторяя: «Читаешь ли ты иногда мои стихи? Храни их, это лучшая память обо мне и это лучшее, что я сделал в жизни и чем моя жизнь оправдана»[127]. Осенью того же года его кладут в актюбинскую тюремную больницу: очевидно, это означает второй инфаркт; в письме к Сотниковой он поясняет: «все то же самое»[128]. Основное содержание его инструкций жене (вероятно, он приспособился переправлять их через вольных сотрудников лагеря, т. к. переписка сохранилась в значительном объеме) – формирование полного корпуса текстов одновременно со строгим запрещением вмешиваться в судьбу их сочинителя: «В Верх. Суд не подавай и никаким адвокатам не плати ни одной копейки. Этого совсем не нужно. Я уже, кажется, писал тебе об этом, слушайся меня[129]».
В марте 1954 года из актюбинского лагеря начинают этапировать партии заключенных; готовясь к переменам в судьбе, Минаев на всякий случай прощается с женой: «Дорогая моя, это по всей вероятности мое последнее письмо из Актюбинска, ибо нас отсюда будут куда-то отправлять, куда, это, конечно, нам неизвестно. Несколько партий уже отправили и, очевидно, это предстоит всем. <…> Благословляю тебя и последняя моя мысль в этой жизни будет мыслью о тебе. Я очень доволен, что успел выразить это в стихах. Ты ведь знаешь, что стихи являются целью и оправданием моей жизни, и считаю, что только ими я могу хоть в некоторой степени воздать тебе должное и отблагодарить тебя за все, что ты для меня сделала и за всю твою светлую и чистую любовь ко мне»[130]. 29 марта он попадает в очередную партию; больше двух недель они едут до Челябинска, откуда ему удается подать весточку. В Челябинске же его снимают с поезда и на десять дней кладут в больницу («Ты не думай, что что-нибудь новое, нет, все то же самое. Полежал, отдохнул, поправился и прибыл сюда»[131]). В конце апреля или начале мая он добирается до места назначения – казахского Петропавловска.
В нескольких сотнях километров от него находится в своей бессрочной ссылке Кугушева. Вероятно, боясь ее скомпрометировать, он не рискует писать ей прямо, а вкладывает записочку (заканчивающуюся очаровательным: «Как видишь, я, до некоторой степени, твой сосед»[132]) в свое письмо жене с просьбой переслать ее обратно в Казахстан; та отказывается («я несколько раз перечитала послание Тате и решительно не хочу его посылать – оно написано крайне легкомысленно – сердись не сердись, как хочешь»[133]) – и переписка так и не возобновляется. Сангвинический темперамент нашего героя не позволяет ему сконцентрироваться на тяготах окружающей действительности: детали лагерного быта становятся материалом для ярко-певучих стихов («За грызню, за сучью кличку, / За опасность для людей, / Эту Жучку, то есть Жичку / Нужно на цепь и в кандей»), а исходящая почта заполняется беспримесной литературой: «Да, скоро будет 50 лет со дня смерти А. П. Чехова. Это мой любимый писатель. Я ставлю его наряду с Л. Н. Толстым, а в стилистическом отношении даже выше. Это огромный художник и замечательный мастер. Я здесь, не знаю уж в который раз, снова читаю его и вновь с большим наслаждением. Что умер Бунин я не слыхал, тоже был большой художник и прозы и стиха»[134]. К исходу лета 1954 года надежды на перемены добираются и до удаленнейших областей ГУЛаг’а: ««Может быть мы с тобой более или менее скоро увидимся. Когда и как это будет я сейчас сказать не могу, сообщу лишь, что некоторые больные старики, даже со сроками по 25 лет, отправились уже по домам. Следовательно это должно произойти и со мной, однако ты до поры до времени об этом никому не говори, придет время и узнают, а пока не нужно давать пищу языкам <…>»[135].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});