Киномания - Теодор Рошак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бросьте вы, Джонни. Признайте — миссис Как-ее-там разыгрывает великолепное представление.
— Представления такого рода, насколько мне помнится, закончились, когда Бедлам{335} закрыли для зрителей.
— Мне кажется, что вы атакуете в неверном эпистемологическом направлении. — Фаустус с видом этакого хитроватого папаши подмигнул мне, — Вы уверены, что старушка съехала с катушек?
— А что еще?
— Вы слышали, как она говорит на разных языках, а?
— Да. Ну и что? Это не язык, а какая-то абракадабра.
— А если я вам скажу, что вы слышали из ее уст старопровансальский года этак тысяча двести пятидесятого?
— Как это может быть?
— Ну, я в этих вопросах не авторитет. Но я пользовался массой документов того периода — вполне достаточно для того, чтобы на слух распознать этот диалект, старательно воспроизведенный. У меня самого крыша поехала, когда я ее услышал в тот вечер. Я старался понять как можно больше из того, что она говорила. Я даже спросил, можно ли мне делать записи, фотографировать. Роковая ошибка. Преподобный категорически отказал. «Это вам не какой-нибудь цирк уродов», — возвестил он мне со своих поднебесных высот, словно я попросил его жену попозировать для грязных картинок.
— Со мной тоже случилось что-то вроде этого, — сказал я, — Совершил ошибку, упомянув о кино. Щелк — трубка брошена.
— Я полагаю, что преподобный и его маленькая шайка пророков объявили более-менее непримиримую войну всему набору современных удобств. Вам случайно не довелось воспользоваться их так называемым туалетом? Это настоящее приключение. Как бы то ни было, но у меня ухо натренировано на языки, поэтому я услышал многое из того, что старушка говорила. А кое-что и записал. Я вернулся в университет и заглянул к моему дружку-лягушатнику на французском отделении — Эмилю Жиро. «Sacrebleu[46],— говорит он, — Где ты это взял?» Он заявил, что более точной транскрипции старого языка в жизни не видел, хотя у меня и были только отрывки. Я записал большую часть молитвы, произнесенной ею, и часть проклятия — на головы инквизиторов. Руку на отсечение не дам, но поспорить готов: говорила она на вполне приличном старопровансальском и к тому же не своим голосом. Этого языка в Лангедоке не слышали семь веков.
— А она пела?
— Как только вы спросили, я вспомнил. Да, пела. О темном спасителе. «Vale, Domine Tenebrice[47]»… что-то в этом роде. Очень грустно. Загадочное религиозное песнопение. И то, что я слышал, неплохо воспроизводило церковную латынь.
— Уж не хотите ли вы сказать…
— Нет, вы себе представьте вот что. Если я вам скажу, что и вправду была Гийемет Тетаньер, которую инквизиция сожгла на костре в тысяча двести сорок втором году в Монтайю. В возрасте восемнадцати лет. Я проверял.
— Миссис Физер тоже могла это проверить.
— Но для этого ей пришлось бы раскапывать гору источников — французских, средневековых и весьма темных по смыслу, вряд ли доступных в муниципальной библиотеке Эрмоза-Бич. Я должен был заказывать микрофильмы у трех или четырех европейских коллег. Пришлось пару месяцев серьезно покопаться. Кое-что я использовал в своей работе.
— Так что же вы всем этим хотите мне сказать, Фаустус? Что тетушка Натали — реинкарнация катарской еретички?
Он пожал плечами и потянулся за спичками, чтобы зажечь свою сигару.
— Просто рассказываю, wie es eigentlich gewesen[48], дружище. Эта дама говорила на старопровансальском, а то, что она сообщила о своем doppelgänger[49] (или эфирном двойнике, или как уж там черт их раздери называются эти эктоплазменные сущности), согласуется с имеющимися документами.
Я не скрывал своего скептицизма, но спорить дальше не хотел. Не мог себе этого позволить. В тот момент мне вполне хватало сирот с Зума-Бич. Не больше одной секты психов за раз. И кроме того, нужно было решать другие, более насущные вопросы. Как бы ни толковать представление, устроенное миссис Физер (метемпсихоз или просто психоз), здесь возникал вопрос, на который, сколько я мог судить, ответа у Фаустуса не было. Он был убежден, что история катаров — это упражнения в политическом надувательстве, и я не рассчитывал на его серьезное отношение к доктринальным проблемам. А мне сейчас как раз важно было разобраться с вероучением. Я был свидетелем смерти — или чего-то очень похожего на смерть — катара. Я слышал крики боли, видел, как испепелялась плоть. Контакт миссис Физер вполне мог быть разновидностью галлюцинаторной симуляции, но мне он был подан со всей искренностью, как живое воспоминание о страшном историческом преступлении. Даже зная, что ее мучения были только ловкой игрой, взирать на них спокойно я не мог.
Это заставило меня задуматься. Когда-то семь веков назад другие люди стояли и смотрели на нечто безусловно реальное, с одобрением взирали на происходящие ужасы. Что это за теологические разногласия, которые могут подвигнуть людей на такую жестокость, ослепить их вплоть до полного безразличия к чужим страданиям? И даже больше: что сказать о жертвах, и на костре возносивших молитвы богу, поклонение которому принесло им только издевательства и гибель? Что за вера поддерживала их? Мне не нужны были чисто схоластические ответы на эти вопросы. Я не сомневался: убеждения, которыми некогда прониклись катарские мученики, ожили снова в фильмах Макса Касла, и лучшие качества фильмов коренились именно в этих убеждениях. Я совершил бы предательство по отношению к Каслу, если бы не рассматривал учение его церкви со всей серьезностью, какой оно заслуживало.
Но сделать это было нелегко. Мой разум просто не желал настраиваться на теологические раздумья. И вовсе не потому, что я не понимал услышанного или прочитанного. Но в конце передо мной вставал все тот же вопрос: Ну и что? Даже когда речь шла о главной доктрине катаров, я оставался ни с чем. Duo sunt. Один бог или два — да какое это может иметь значение для кого-то, кроме религиозных фанатиков давно, по счастью, ушедших времен? Неужели такие штуки могут заботить кого-то из современных людей, я уж не говорю о таком продвинутом мастере, как Макс Касл? Физеры на свой неумелый лад пытались объяснить. «Если bonum — это дух, то malum — это плоть. Сама плоть…» Я так и сяк крутил в голове их речи, пытаясь выжать из них хоть какое-то рациональное зерно. Я проштудировал несколько работ по дуализму тела и разума, но и после этого неизменно пребывал в убеждении, что все эти мудрствования — дела давно минувших дней, и место им — под стеклом в музее философии. И вот в тот момент, когда мой разум от напряжения был готов вообще отключиться, ко мне пришли нужные слова, воспоминание о том, кто вроде бы совсем не годился на роль толкователя Макса Касла… об ошалевшей от наркотиков полоумной девчонке, которую я начисто забыл.
Но я хочу рассказать обо всем по порядку.
Долгие недели я мучился, пытаясь понять смысл Великой ереси; я набрасывал заметки, а некоторые из них мне пришлось переформулировать несколько раз, прежде чем мне открылось их значение. И вот как я пришел к этому…
Бог Света и Бог Тьмы все еще в состоянии войны… где? Внутри нас, внутри каждого из нас. Их борьба = борьба плоти против духа. Бог Тьмы = Бог тела… этого грешного тела, грязной, смертной оболочки неуправляемых аппетитов и нечистых желаний. Бог Света — Бог духа, заключенного в теле… искра божественности, похороненная в нашей порочной плоти. Катары — союзники Бога Света, они — ненавистники тела… они хотят освободить эту искру, чтобы плоть больше никогда не марала ее…
На этом, помнится, я прервал записи. Потому что меня словно обожгло воспоминание о фильме, который и ввел в мою жизнь Каста. «Иуда в каждом из нас». Но самое главное, я вспомнил замечание прихиппованной подружки Шарки (как ее звали — Шеннон?); мы сидели под впечатлением от увиденного, а она обронила эти слова.
Этого достаточно, чтобы на всю оставшуюся жизнь отвадить вас от секса.
Мы почувствовали, что сказано в самую точку, хотя в то время никто из нас — ни Клер, ни Шарки, ни я — не понимали почему. Я вспомнил не только эти слова, но и мои собственные чувства в тот день — тогда впервые у меня и возникло мурашками расползающееся по всему телу ощущение чего-то нечистого.
Шеннон точно схватила суть дела. Именно в этом и состояла цель касловского фильма, всех его фильмов, поскольку в этом на протяжении многих веков состояла и цель его церкви. Убить секс, закрепостить тело, освободить заточенную в узилище искру. Фаустус говорил мне, что старейшины катарской веры («совершенные» — как они назывались) жили в абсолютном безбрачии, тогда как лишь немногие священники римской католической церкви чувствовали себя обязанными делать то же. Они с презрением отвергали брак и семью — и шли еще дальше. Самая жуткая из катарских традиций исполнялась в конце жизни старейшины. В заключительной всепобеждающей попытке доказать свое превосходство над плотью многие из них голоданием доводили себя до смерти.