Воспоминания - Ю. Бахрушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через некоторое время П. С. Шереметев прислал отцу еще несколько отдельных аналогичных портретов, где-то случайно завалявшихся у Шереметева и не попавших в число похищенных, «чтобы не разрознять коллекцию», — как сказал он. (Примеч. Ю. Бахрушина.)
Знакомство состоялось — через несколько дней А. М. приехал к отцу в его холостую половину в доме деда. Он долго и внимательно рассматривал собранное отцом и в конце визита сказал:
— Знаете ли вы, что большое дело затеяли, серьезное, смотрите — теперь уж его не бросайте! Кстати, почему вы не собираете автографов актеров, писем?
— Да потому что мне неоткуда их достать — этот товар в лавочке не купишь.
— Верно! Ну, я вам пришлю в подарок.
Кондратьев сдержал свое слово и вскоре прислал отцу объемистый пакет с разными записками актеров.
— Все дрянь разная, — рассказывал впоследствии мне отец, — записки пустяшные, которые актеры писали Кондратьеву как режиссеру: «На спектакле быть не могу, потому что живот болит» и тому подобное, но какие имена! Федотова, Никулина, Самарин, Ленский — для меня это был клад!
Кладом для отца был и сам Кондратьев, который первый привез к отцу И. Ф. Горбунова, который сразу же серьезно отнесся к начинанию отца.
С того момента, как собрание отца стало привлекать любопытных, он завел специальный альбом* для записи впечатлений посетителей. Первому он предложил сделать запись своему двоюродному брату Ал. Петр. Бахрушину, которого справедливо считал своим непосредственным руководителем в собирательстве. Эта запись была сделана 30 мая 1894 года, и это число отец впоследствии считал официальной датой основания музея.
И. Ф. Горбунов также запечатлел в этом альбоме возникшие у него мысли после осмотра собрания.
Он написал:
«Не говори с тоской — их нет, а с благодарно-стию — были». Сердечный привет неустанному собирателю портретов сценических художников. Потомство останется благодарным и дорого оценит коллекцию. Ив. Горбунов. 1895 г.».
С этих пор началось знакомство отца с актерами, и его собрание начало пополняться щедрыми дарами актерской братии.
Хорошо помню А. М. Кондратьева, его рябое красноватое лицо и седую бородку с усами. Он обычно сидел на другом конце стола, против матери и изредка вставлял в общий разговор свои замечания, от которых старшие постоянно смеялись.
Алексей Михайлович любил в разговоре, надо не надо, помянуть черта. Делал он это как-то особенно смачно, с чувством и выражением. Моя мать, не любившая черного слова, хотя невольно и улыбалась его чертыханию, но постоянно одергивала его в таких случаях. Кондратьев всегда спешил принести повинную:
— Виноват, виноват, Вера Васильевна, ей-богу, больше не буду, буду говорить огурец!
А через несколько минут снова раздавалось:
— А, черт, виноват, виноват, огурец его возьми!
В те годы я никак не мог себе уяснить, в чем, в сущности, заключается деятельность Алексея Михайловича в театре. Что такое режиссер? Я понимал, когда мне говорили, что тот или иной дядя певец, писатель, художник, танцовщик или актер, но режиссер — было выше моего понимания. Поэтому-то, вероятно, и запомнился мне так ярко тот единственный случай, когда я видел Кондратьева на работе. Однажды как-то мы ехали куда-то вдвоем с отцом, чуть ли не на дачу. Ему надо было по дороге заехать по делу, на несколько минут в Малый театр. Как это всегда бывало, как только он очутился в актерской среде, одно дело потянуло другое, один разговор цеплялся за следующий. Я тихонько сидел на диванчике в курилке и терпеливо ждал. Неожиданно передо мной выросла коренастая фигура Алексея Михайловича.
— Ты что здесь делаешь? Идем со мной в зал репетировать, репетицию проводить…
Какую пьесу тогда репетировал Кондратьев и кто из актеров Малого театра был занят на сцене, не помню, да я и не знал никого. Зато хорошо запомнил все то, что делал и говорил Алексей Михайлович. Я сидел рядом с ним в мягком удобном кресле партера, погруженный в таинственный полумрак зрительного зала, поблескивавшего позолотой и хрусталиками бра. Впереди была сцена, ярко освещенная дежурным светом, с нагроможденными на ней случайными декорациями. Мне казалось странным, что в комнате-разноцветные стены, двери, не доходящие до верха своих колод, разношерстная мебель. Среди всего этого стояли тети и дяди. Репетиция, очевидно, была первая, так как Кондратьев перед ее началом подробно объяснил актерам, где окна, двери? прочее. Закончил он свою речь словами: «Ну, давайте начинать», — и раскрыл перед собой книгу, в которой была написана пьеса. Актеры па сцене начали разговаривать и двигаться. Алексей Михайлович внимательно следил за ними, за их действиями, заглядывал все время в книгу и порой делал в ней какие-то заметки карандашом. Иногда он прерывал репетицию хлопаньем в ладоши и обращался на сцену к актерам:
— Э… э… э… батенька мой, тут вы не так… У автора ясно сказано «идет к кушетке», а вы идете к столу…
Или:
— Матушка моя, это никуда не годится… Вас так совсем не видно публике. Вы уж так встаньте, чтобы вас видно было.
Бывало, что актер или актриса возражали Кондратьеву, говоря, что им неудобно то или иное положение, тогда он теребил усы и бормотал: «Н-да, ну тогда делайте как вам удобнее…»
Не помню, сколько времени тянулась репетиция, но в конце се Кондратьев взглянул на часы и заявил:
Пора кончать. Что ж, еще разок прогоним акт, и готово.
Затем он хлопнул меня по плечу и повел к отцу.
Помню, что слово «прогоним» меня необычайно смутило. «Куда прогонят, за что?» — мучительно думал я.
Впоследствии мне неоднократно приходилось слышать насмешки над методами режиссуры Алексея Михайловича Кондратьева и современных ему режиссеров. Когда годы спустя мне посчастливилось работать с К. С. Станиславским, я понял, что подобные насмешки несправедливы и свидетельствуют лишь о полном невежестве тех людей, которые их себе позволяют. Пробудив творческое состояние в актере, К. С. Станиславский никогда слепо не подгонял его к своим мизансценам, а покорно шел за ними, зачастую из-за этого переделывая по нескольку раз общий рисунок намеченной сцены, ^{ондратьев поступал проще — он не намечал никакого рисунка сцены — он великолепно знал, что сверкающий талант и огромное мастерство его товарищей Федотовой, Никулиной, Ермоловой, Ленского, Горева, Музиля, Садовских поведут их но верному пути, которого ему, Кондратьеву, все равно не найти. Он оставлял за собой роль корректировщика, порой напоминая актерам о той или иной детали, которая могла от них ускользнуть. Зачем нужен был режиссер, когда актеры Малого театра того времени из любой дрянной пьесы делали «конфетку» и такие кружева плели, что любо-дорого смотреть было.
Другим давним знакомым отца был Николай Игнатьевич Музиль — собственно говоря, он был приятелем старшего брата отца Владимира Александровича, в доме которого отец с ним и познакомился.
Н. И. Музиль был маленьким, подвижным старичком с добрыми насмешливыми глазами. В нашем доме бывал он часто, так как дружил с отцом и был его постоянным партнером в преферанс и в винт. По воскресным дням или в субботу Н. И. иногда что-либо рассказывал, передавая в собственной обработке виденные им сцены или фантазируя переживания того или иного лица, занятого каким-либо делом. Тонкая наблюдательность и исключительно выразительная мимика придавали его рассказам особую прелесть.
Смутно помню его рассказ о дьяконе, который кадит в церкви. Вся суть передаваемого эпизода заключалась в том, что дьякон раздражается, что на каждение ему отвечают поклонами не те прихожане, к которым оно относится. Слов в этом рассказе почти не было, говорилось как будто только «не тебе! не тебе!» и «а вот это — тебе», но мимика была такая замечательная, что слушатели покатывались от хохота. На сцене мне ни разу не пришлось видеть Музиля, но старшие были о нем очень высокого мнения и считали его коронной ролью — образ пьяницы повара в «Плодах просвещения». Незлобивый характер Музиля подбивал старших постоянно его разыгрывать. Николай Игнатьевич был поклонником женского пола и любил красивых женщин. Вместе с тем он был невероятно мнителен и страшно боялся смерти. Бывало, отец едет с ним куда-нибудь на извозчике, Ник. Игнат, чем-либо отвлечется и погрузится в думы. Отец обязательно его прервет.
— Смотри, смотри, какая хорошенькая!
— Где? где? — откликается Музиль.
— А вот, направо, — скажет отец, а в это время направо шествует похоронная процессия, которую Музиль, призадумавшись, не приметил. «Тьфу! тьфу!» — отплевывается через левое плечо Николай Игнатьевич.
Пров Михайлович Садовский рассказывал мне, как его отец, будучи где-то в отъезде с Музилем и ночуя с ним в одной комнате, незаметно с вечера всыпал ему какого-то красного порошка в ночную посуду. Ночью, в темноте Ник. Игн. использовал по назначению приготовленный сосуд и снова заснул. Рано утром проснулся Михаил Провыч и по своей привычке закурил, за ним проснулся и Николай Игнатьевич, как всегда веселый, оживленный и сразу начал что-то рассказывать Садовскому. Тот молча слушал и вдруг как бы ни к селу ни к городу спросил: