Азорские острова - Владимир Кораблинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Воронеж моих детских лет был необыкновенно щедр на всякие чудеса.
Он поражал меня множеством изумительных вещей. Зеркальными витринами с чопорными, жеманными восковыми господами и расфуфыренными дамами; с дорогими игрушками вроде железной дороги, где крошечные будки, семафоры, мосты и вокзалы, где бегали, совсем как настоящие, пассажирские и товарные поезда; с чучелами медведей и волков, с громадными самоварами, с картинами в пудовых позолоченных рамах, с граммофонами, с медными трубами и бог знает с чем еще…
Он поражал меня оголтелым свистом паровоза «кукушки», чертом проносящимся вдоль грязной канавы по тихой Кольцовской улице; двумя-тремя диковинными и те годы автомобилями на высоких, с блестящими велосипедными спицами колесах; приятными мелодичными звоночками над дверями магазинов; золотыми калачами над булочными; яркими афишами кинематографа (или синематографа, как тогда говорили) и цирка, на которых великолепные изображались штуки: рвущий толстые цепи, обнаженный до пояса великан; или маг и чародей, черноусый красавец в черной маске, за пышные рыжие волосы держит отрубленную женскую голову (сама обезглавленная дамочка сидит рядом на стульце, чинно сложив на коленях руки в длинных черных перчатках); или некто в широкополой шляпе, со зверской ухмылкой целящийся в меня из пистолета… да нет, не перечесть всего.
Но вот ведь странное дело: как ни захватывающе интересно было все это, как ни шла кру́гом голова от городских чудес, а всякий раз я расставался с ними без особенного сожаления, и с удовольствием думал в вагоне, что вот сейчас приедем в милый наш Углянец, и снова будет все то, в чем нет ни крошечки удивительного и чудесного, а только привычное и родственное: старая верба-раскоряка у ворот, бесконечные бабушкины россказни, мельницы-ветрянки у въезда в село, дубовый лесок за огородом, на челябинскими избами…
И ничего не было дороже.
И год, и два, и три беспечально живет маленький человек на теплой, уютной земле. В свое время научается ходить, несложные свои мысли выражать словами, познает мир не спеша. И хотя окружающее его прямо-таки кишит всевозможными тайнами и загадками, все помаленьку поддается его пониманию, все постигается, когда приходит пора. Он как бы играючи, весело, легко бежит по шумному большаку жизни. И вдруг с разбега налетает на препятствие, на нечто непостижимое. Оно не только непонятно, это препятствие, но еще и страшно, и невозможно объяснить, чем оно страшно и зачем существует. Его называют смертью.
Маленький человек знал это слово, понимал его жуткий смысл; дважды смерть справляла свое дело в нескольких шагах от него: в одночасье умерла рыженькая сестренка Зина, двух беглых арестантов убили почти рядом с усадьбой, но оно, слово это, как-то скользило мимо его сознания, не задевая глубоко, не заставляя остановить веселый бег.
И вдруг останавливает властно. Велит задать себе вопрос: а что это? откуда? зачем?
Верховой на́рочный прискакал под вечер зимнего дня. На голубоватом листке телеграммы всего три слова: «Михаил Васильевич скончался».
И тотчас в большие ковровые сани запрягается серый мерин, и в доме суета, спешные сборы, и мама плачет, и хмурится отец.
А я счастлив: меня берут с собой.
Дорога в санях на станцию, ночной поезд, вагон с таинственным пощелкиванием парового отопления, молочно-белый круг фонаря на потолке, наполовину задернутый сивой занавеской, копченые миноги в промасленном листе «Русского слова», дешевая вагонная еда…
Интересно необыкновенно; никуда не собирались ехать и вдруг – едем!
Скончался острогожский дядя Михаил Васильич, в доме которого всегда почему-то пахло стиркой и который, как мне казалось, всегда был чем-то недоволен. Высокий, бледный, с чахлой бородкой. Быстр в движениях, но молчалив. Бабушка отзывалась о нем с презрительной усмешкой: «Чудак, не от мира сего, все клады ищет… Это даже и неприлично, священнику-то… Бедная Раечка!»
Бедная Раечка была маминой сестрой, женою Михаила Васильича. Бессловесная, непримечательная, она чуть ли не каждый год рожала по мальчику. Двоюродные мои братцы отличались дурным характером и необыкновенной проказливостью: чуть что – лезли в драку, и, сказать по правде, я их побаивался.
Клады же, раздраженно поминаемые бабушкой, были не что иное, как дядино увлечение археологией. Не могу сказать, откуда пришла к нему эта страсть, но – вот подите же! – каждое лето на месяц и более уезжал с работником в степь и там копал по бесчисленным курганам и, случалось, что-то находил, какие-то черепки, бронзовую цепочку, зазубренный, изъеденный ржавчиной топоришко. Был в постоянной переписке с воронежскими «копателями» – краеведами Степаном Зверевым и В. В. Литвиновым. Все эти подробности я, разумеется, узнал много позднее, и они помогли мне хоть немного понять, что за человек был мой дядя и что значило бабушкино презрительное определение: «не от мира сего».
Но вот теперь он скончался.
Странное слово услышано впервые. Оно не совсем понятно, значение его туманно, загадочно. Прочитав телеграмму, мама заплакала:
– Шестеро сироток… Как же они теперь, без отца-то?
Значит, подумал я, он просто-напросто умер. Но почему бы так и не сказать, а то – скон-чал-ся.
Какое неуклюжее, неприятное слово.
О мертвых вообще любят говорить туманно, невнятно. Например: такой-то преставился. Или: приказал долго жить. Отец однажды сказал про умершего:
– Ушел в лучший мир.
А старик наш Потапыч, когда заболел и его соборовали и причащали, и все говорили, что он обязательно умрет, – тот и вовсе меня озадачил. Я залез к нему на печь и, жалея его, спросил, что это с ним. «Ох, да что-что, – закряхтел старик. – Видно, брат, домой пора…»
Какая-то путаница, неясность связывалась со смертью, и я все думал и думал об этом, и в лесу по пути на станцию, и в вагоне.
Но приехали в Острогожск – и все еще больше запуталось.
Когда мы вошли в дом Аполлосовых, первое, что меня поразило, был дядя Михаил Васильич. Он лежал на столе, и это, пожалуй, показалось даже немножко смешно. Я ведь никогда не видел, как обряжают покойников (мертвую Зину прямо с постельки положили в гроб и сразу унесли). Кругом все плакали, вздыхали, и было много чужих, незнакомых людей. И запах в комнатах стоял какой-то сладкий, тошнотворный: это курились расставленные по подоконникам ароматные свечки, известные под названием монашек. Черные, остроконечные, они и вправду напоминали крохотных, величиною с мизинчик, монахинь – черные ряски, черные иноческие куколи. И, верно, из-за этих монашек в дальнейшем самое слово смерть обязательно вызывало в моем воображении отвратительные пахучие угольки, дымящиеся на белых, холодных подоконниках.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});