Воспоминания - Ю. Бахрушин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре после нашего переезда к отцу явился священник с группой наиболее почтенных стариков крестьян с просьбой быть старостой церкви. Отец, недолюбливавший таких должностей, категорически отказался. Произошла некоторая неловкая заминка, после чего один из наиболее старых крестьян сказал:
— Ты уж нас не обижай. У нас завсегда ведется, что помещик — староста. А то так выходит, что ты хочешь от нашего общества отколоться. Против мира не иди!
Аргумент, а главное, серьезный и даже несколько повелительный тон, каким он был произнесен, возымел действие на отца, и он согласился.
Мое знакомство с крестьянами началось с первого же года нашего житья в Апрелевке. Моя мать нагрузила меня некоторыми усадебными обязанностями, среди которых была продажа крестьянам иод покос небольших луговин, которые имелись в нашей лесной даче. Дело в том, что после отмены крепостного права мировым посредником в нашем районе был чрезвычайно порядочный и принципиальный помещик, который всемерно соблюдал интересы крестьян. Это была редкость, и благодарная память о нем бережно сохранилась окружным населением. Результатом его деятельности было то, что чересполосица была не у крестьян, а у помещиков, так как лучшая пахотная земля была отрезана деревенским. В связи с этим наша усадьба оказалась разрезанной надвое, причем лесная дача отстояла от имения в трех верстах. Вот там-то я и сдавал покосы, что обязывало меня присутствовать и на мирских сходках и вообще общаться с крестьянами. Помимо этого, я свел знакомство со стариками, которые рассказывали мне о прошлом, что меня всегда живо интересовало. Несколько людей мне особенно памятны.
Встает передо мной высокий строгий старик Иван Саламатин. Ему было уже за восемьдесят. Он хорошо помнил крепостное право, служил в солдатах при Николае Павловиче, но в Севастополь не попал — «в новобранцах тогда ходил», пояснял он. От военной службы у него осталась выправка — был всегда подтянут и строен, как молодой — и краткость и точность ответов. Не был словоохотлив, но зато как скажет, словно отрубит. Его авторитет в деревне был незыблем.
Служил он церковным сторожем и каждую ночь ежечасно выбивал часы на колокольне — всегда точно и аккуратно. Он был моим неизменным гидом по имению.
— Вот это место, — пояснял он в рубежном овраге, — прозывается «солонец». Тут ключ был соленой воды. Скотина ею очень опивалась. Помещик, — лет сто с лишним тому назад, старики сказывали, велел его завалить. Чего ни делали — ничего не брало. Тогда привезли с Москвы чугунную плиту пудов на двадцать и свалили ее здесь да поверх еще земли насыпали. После этого ключ под землю ушел.
Указывая на участок возле усадьбы, обнесенный канавой, он объяснил:
— А вот тут оранжереи были, парники, фруктовый сад — я еще это помню. Только ими никто не занимался, а уж Ступин приказал все сровнять, деревья вырубить и травой засеять.
На вопрос, как жилось до воли, отвечает:
— Нам, нечего говорить, обижаться не на что было. Барин здесь не жил, а заместо него был управляющий немец. Воровал он крепко, почитай, половина доходов к нему в карман шла. Мы все об этом знали, и как он начнет нас прикручивать, мы сейчас ему — это ты оставь, а то барину про все твои художества отпишем. Он и присмиреет. Ну, а другим окрест, знамо, тяжело было. Вот только барин Кругликов, царство небесное, душевный был человек — у него мужики как господа жили. Вон у некоторых избы каменные — сами небось видели!
Свою семью Саламатин воспитал в тех же строгих правилах, которых держался и сам. Когда он умер, вскоре после нашего переезда, место церковного сторожа занял его старший сын Василий. Он был честным и хорошим человеком, но не обладал ни умом, ни исполнительностью своего отца, быть может оттого, что ему не пришлось служить в солдатах. Часы ночью он выбивал кое-как, иной раз давал пятнадцать ударов вместо двенадцати или вовсе пропускал наступивший час. Да и в своей внешности не был столь подтянут и аккуратен, как его отец. Крестьяне относились к нему хорошо, нос его мнением не считались. Зато младший сын Иван во всем чрезвычайно походил на отца. В свое время он служил в гвардии и совершал кампанию 1877/78 годов, переходил Дунай. Отличался от отца тем, что был несколько застенчив и нерешителен. Мать часто с ним советовалась, но он сразу никогда не решался предложить что-либо свое или не одобрить ее решение. Он был сравнительно начитан, но любил серьезные книги. Читал Толстого, Пушкина, Некрасова и книги духовно-нравственного содержания. Помню, как уже после октябрьской революции, когда мы фактически бросили имение, собрался мирской сход, чтобы решить, что делать с оставшимися после нас продуктами — кадкой соленых огурцов, картошкой и кадушкой квашеной капусты. После долгих и бурных дебатов было решено разделить все поровну между всеми. Ивана Ивановича на сходке не было — он был в отъезде и возвратился домой только вечером, когда жена ему и сообщила о дележке продуктов.
— Так! — произнес он. — Ну-ка, покажи, что нам досталось.
Немедленно были вынесены небольшой тазик с капустой, десятка два огурцов и не более полумешка картошки.
Иван Иванович все это осмотрел и кивнул дочери:
— Бери-ка картошку и иди за мной!
После чего, взяв в руки тазики с капустой и огурцами, направился прямо к уборной во дворе.
— Вали туда картошку! — сурово приказал он дочери, после чего собственноручно опрокинул туда и капусту и огурцы.
Жена всплеснула руками и охнула.
— Мне чужого не надо, — строго сказал он, — мне моего хватит. Не надо было самовольничать, а сказать в районе, оттуда бы приехали и взяли и отдали бы кому следует!
Поступок Ивана Ивановича стал немедленно широко известен в деревне, произвел большое впечатление, бурно обсуждался и заставил многих задуматься.
У Ивана Ивановича была красавица дочь, но ее жизнь сложилась как-то неудачно.
Полной противоположностью Саламатина был Егор Мельников. В каждой деревне были и до сих пор имеются такие никчемушние мужики. Хозяйство свое он запустил и бросил, любил крепко выпить, наплодил массу детей, которые влачили почти беспризорный образ жизни, так как его жена была всецело поглощена заботой вести дом так, чтобы он окончательно не развалился. Он был своеобразным романтиком и фантазером и мастером на все руки, но чтобы сделать что-нибудь, он обязательно должен был увлечься задачей. Он чинил ружья, тачал сапоги, мог самостоятельно сделать телегу или свалять валенки. Он далеко не был бедняком (я сам был свидетелем, когда он уплатил очень крупную сумму денег за приглянувшееся ему ружье), но постоянно нуждался. Значительные деньги, которые иногда попадали ему в руки, как-то текли между пальцами. После революции ему дали избу, большой приусадебный участок, широко помогли хозяйственным инвентарем, но этого хватило не более чем года на два, после чего он снова впал в свое первобытное состояние.
Его любимым занятием была охота и рыбная ловля — на этой почве я с ним и подружился. Мои родители, желая ему помочь, предложили ему должность лесника и егеря, которую он охотно принял, что, кстати, не мешало ему часто грубить моей матери или принимать решения без ее ведома. Еще задолго до революции он пришел к убеждению, что все общее, а потому не признавал чужой собственности и с легкой душой браконьерствовал в любом лесу, не интересуясь, кому он принадлежит, и присваивал себе все, что плохо лежало.
Охотник он был азартный. Помню, как мы с ним однажды охотились и он указал мне на сидящего па дереве рябчика. Как известно, эта птица, стремясь укрыться, настолько прижимается к дереву, что ее трудно разглядеть. Так было и со мной. Выведенный из себя моей медлительностью, Егор бросил по моему адресу трехэтажное ругательство, выхватил из моих рук ружье и, почти не целясь, сбил рябчика.
Он не верил ни в Бога, ни в черта, поэтому я был искренне удивлен, когда он мне задал вопрос, собирается ли мой отец пригласить в церковь певчих на престольный праздник Ивана Постного.
«Уж очень я люблю церковное хорошее пение — душа радуется и все кругом забываешь», — пояснил он мне свой интерес к этому вопросу. Бывал он в церкви дважды в году — на престольный праздник и на Пасху. Я наблюдал за ним в церкви — его некрасивое рябое лицо лучилось каким-то внутренним светом и было абсолютно ясно, что он находится в полном публичном одиночестве.
Не могу не сказать два слова о комической фигуре деда Ефима-лысого, как его звали в деревне. Маленький, юркий, с багрово-красным лицом, сизым носом и огромной седой бородой лопатой, он, сияя своей огромной лысиной и хрипя, как испорченная машина, — он страдал сильнейшей одышкой, — появлялся всюду, где видел хоть несколько собравшихся человек. Он обладал редким духом противоречия и был принципиальным заядлым спорщиком. Стоило кому-нибудь сказать «да», как он немедленно говорит «нет», и нао-бсрот. Мне пришлось присутствовать на сходке, на которой Ефим, как всегда, с большим запалом костил последними словами нашего священника, человека очень порядочного и всеми глубоко уважаемого. Он яростно отвергал всякие возражения и твердо стоял на своем. Наконец никто не стал ему перечить и перешли к другим вопросам. В конце собрания кто-то мимоходом напрасно обвинил в чем-то того же священника. Ефим немедленно взвился с места и, бия себя в грудь, стал убежденно доказывать, какой замечательный человек наш батюшка. Кто-то, улыбаясь, напомнил ему его же выступление вначале. Ефим ничуть не смутился: