Генрик Сенкевич. Собрание сочинений. Том 9 - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Если только она жива, если только жива!.. — ответил Збышко.Они подбежали к взятым Скирвойлом пленникам. Одни из них лежали навзничь, другие стояли под деревьями, крепко привязанные лыком к стволам. Лучина ярко освещала голову Збышка, и все взоры обратились к нему.
Вдруг из глубины раздался чей-то громкий, полный ужаса голос:
— Господин мой и покровитель, спаси меня!
Збышко выхватил из рук слуги несколько пылающих щепок, бросился с ними к дереву, откуда донесся голос, и, подняв их вверх, воскликнул:
— Сандерус!
— Сандерус! — повторил в изумлении чех.
А тот не мог пошевельнуть связанными руками, только вытянул шею и снова закричал:
— Милосердия!.. Я знаю, где дочка Юранда!.. Спасите!
XXI
Слуги тотчас развязали Сандеруса, но члены его онемели, и он повалился на землю; всякий раз, когда они снова пытались поднять его, он терял сознание, так как был жестоко избит. Хотя Збышко распорядился подвести его к костру, накормить и напоить, натереть салом и хорошенько укрыть шкурами, однако Сандерус никак не мог опомниться, а потом погрузился в такой глубокий сон, что чех с трудом добудился его только к полудню следующего дня.
Сжигаемый нетерпением, Збышко тотчас пришел к Сандерусу. Однако сначала молодой рыцарь ничего не мог от него добиться. От пережитого ли страха или от чувства облегчения, которое всегда охватывает слабые души, когда минует опасность, Сандерус залился такими слезами, что слова не мог сказать Збышку. Горло его сжималось от рыданий, а из глаз лились такие ручьи слез, как будто вместе с ними должна была уйти из него и сама жизнь.
Овладев наконец собою и подкрепившись кумысом, пить который литвины научились у татар, Сандерус стал жаловаться на «сынов Велиала», которые так избили его копьями, что живого места не осталось, отняли у него лошадь, на которой он вез свои бесценные чудодейственные святыни, а потом привязали к дереву, и муравьи так искусали ему ноги и все тело; что не сегодня-завтра его ждет конец.
Но Збышко, выйдя из себя, вскочил и сказал:
— Отвечай, бродяга, а то смотри, как бы хуже не было!
— Тут недалеко муравейник красных муравьев, — вмешался чех. — Прикажите, пан, положить его туда, небось язык у него сразу развяжется.
Глава сказал это в шутку и даже улыбнулся при этом, он в душе был расположен к Сандерусу, но тот в ужасе завопил:
— Смилуйтесь! Смилуйтесь! Дайте мне еще этого языческого напитка, и я расскажу вам все, что видел и чего не видел!
— Попробуй только соврать, я тебе клин в зубы вобью! — посулил ему чех.
Тем не менее он снова поднес ко рту Сандеруса бурдюк с кумысом; тот схватил бурдюк и, жадно припав к нему губами, как младенец к материнской груди, стал сосать кумыс, то открывая, то закрывая при этом глаза. Высосав таким образом около двух кварт, а то и побольше, он встряхнулся, опустил бурдюк на колени и, как бы подчиняясь необходимости, сказал:
— Мерзость!..
И тотчас же обратился к Збышку:
— А теперь спрашивай, спаситель!
— Была ли моя жена в отряде, с которым ты шел?
На лице Сандеруса изобразилось удивление. Правда, он слыхал, что Дануся — жена Збышка, но обвенчалась она со Збышком тайно и ее тотчас похитили, поэтому Сандерус всегда представлял ее себе только как дочь Юранда.
Однако он торопливо ответил:
— Да, воевода, была! Но Зигфрид де Лёве и Арнольд фон Баден пробились сквозь неприятельские ряды.
— Ты ее видел? — с бьющимся сердцем спросил Збышко.
— Лица ее я, господин, не видел; видел только крытые ивовые носилки, притороченные к седлам между двумя конями, на носилках кого-то везли, а стерегла их та самая змея, та самая послушница, которая приезжала от Данфельда в лесной дом. Я слышал жалобную песню, долетавшую из носилок…
Збышко побледнел от волнения; он присел на пень и с минуту не знал, о чем же еще спрашивать. Услышав эту важную весть, Мацько и чех тоже ужасно взволновались. Чех, может, вспомнил при этом о своей дорогой госпоже, оставшейся в Спыхове, для которой эта весть была приговором судьбы.
На минуту воцарилось молчание.
Наконец хитрый Мацько, который не знал Сандеруса и слышал о нем только мельком, подозрительно взглянул на него и спросил:
— Кто ты такой и что ты делал у крестоносцев?
— Кто я такой, вельможный рыцарь, — ответил бродяга, — пусть скажут вам этот доблестный князь, — он указал при этом на Збышка, — и этот мужественный чешский граф, которые давно меня знают.
Видно, кумыс начал на него действовать — Сандерус оживился и, обратившись к Збышку, заговорил громким голосом, в котором не осталось и следа недавней слабости:
— Господин, вы дважды спасли мне жизнь. Без вас меня съели бы волки либо постигла кара, ибо враги мои ввели в заблуждение епископов (о, как низок этот мир!), и те повелели преследовать меня за продажу святынь, в подлинности которых они усомнились. Но ты, господин, приютил меня, благодаря тебе и волки меня не сожрали, и карающая рука не настигла, ибо меня принимали за твоего слугу. У тебя я не знал недостатка ни в пище, ни в питье, которое было получше этого вот кумыса. Противен он мне, но я выпью его еще, дабы доказать, что убогого и благочестивого пилигрима не устрашат никакие лишения.
— Говори скорее, скоморох, что знаешь, и не валяй дурака! — воскликнул Мацько.
Но Сандерус снова поднес ко рту бурдюк, осушил его до дна и, сделав вид, что не слышит слов Мацька, снова обратился к Збышку:
— За это я и полюбил тебя, господин. Святые, как гласит писание, девять раз в час согрешали, так что и Сандерусу случается иной раз согрешить, но Сандерус никогда не был и не будет неблагодарным. И вот когда над тобою стряслось несчастье, помнишь, господин, что я тебе сказал: пойду я от замка к замку и, поучая по дороге людей, буду искать ту, которую ты потерял. Кого я только не спрашивал! Где я только не побывал! Долго пришлось бы об этом рассказывать. Одно скажу: я нашел ее и с той минуты, как репей к епанче, привязался к старому Зигфриду. Я стал его слугой и неотступно следовал за ним из замка в замок, из комтурии в комтурию, из города в город — и так до самой последней битвы.
Збышко тем временем совладал с собою.
— Спасибо тебе, — сказал он, — ждет тебя награда. Но теперь ответь мне только: поклянешься ли ты спасением души, что она жива?
— Клянусь спасением души! — серьезно произнес Сандерус.
— Почему Зигфрид уехал из Щитно?
— Не знаю, господин, только догадываюсь: он никогда не был в Щитно комтуром и уехал, опасаясь, должно быть, магистра, который, как говорили, писал ему, чтобы он отдал невольницу княгине мазовецкой. Может, он бежал из-за этого письма, ведь душа его ожесточилась от горя и желания отомстить за Ротгера. Толкуют, будто это был его сын. Не знаю, как оно было, знаю только, что от злобы Зигфрид повредился в уме и, пока жив, не выпустит из рук дочки Юранда, простите, я хотел сказать: молодой госпожи.
— Удивительно мне все это, — вдруг прервал его Мацько. — Коли этот старый пес так ожесточился против Юранда и его кровных, так он убил бы Дануську.
— Он и хотел это сделать, — ответил Сандерус, — да с ним стряслось что-то неладное, он от этого потом тяжело хворал, чуть богу душу не отдал. Его люди все об этом шепчутся. Одни говорят, будто он шел ночью к башне, чтобы убить молодую госпожу, и встретил злого духа, а другие болтают, будто ангела. Как бы то ни было, но его нашли на снегу около башни без памяти. Даже теперь, когда он вспомнит об этом, волосы у него встают дыбом, потому-то он и сам не смеет поднять на нее руку, и другим боится приказать. Он возит с собой немого старого щитненского палача, кто его знает зачем, тот ведь тоже боится, как и все.
Слова эти произвели на присутствующих большое впечатление. Збышко, Мацько и чех приблизились к Сандерусу, а тот, осенив себя крестом, продолжал:
— Неладно у них. Не раз слыхал и видал я такое, что мурашки бегали у меня по спине. Я уже говорил вам, что старый комтур повредился в уме. Да и как же ему было не повредиться, коли к нему духи являются с того света? Стоит ему только остаться одному, как около него кто-то начинает тяжело дышать, точно воздуха ему не хватает. Это Данфельд, которого убил грозный рыцарь из Спыхова. Тогда Зигфрид говорит ему: «Чего тебе? Обедни тебе ни к чему, зачем же ты приходишь?» А тот только зубами заскрежещет и опять задыхается. Но еще чаще приходит Ротгер, после которого в комнате тоже пахнет серой; с ним комтур еще дольше разговаривает: «Не могу, говорит, не могу! Вот когда сам приду, а сейчас не могу!» Слыхал я, как он спрашивал: «Неужели тебе станет легче от этого, сынок?» И так все время. А бывает и так, что за два-три дня он слова не обронит, и на лице у него страшное горе написано. И он сам, и послушница зорко стерегут эти носилки, так что молодую госпожу никто не может увидеть.