Шпион, вернувшийся с холода. Война в Зазеркалье. В одном немецком городке - Джон Карре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сначала я осмотрю комнату Гартинга. — Это уже прозвучало как окончательное решение.
— Как хотите. Вы сказали еще, что собираетесь побывать в его доме…
— Ну и что же?
— Боюсь, что в настоящий момент это невозможно. Со вчерашнего дня он под охраной полиции.
— Это что — общее явление?
— Что именно?
— Полицейская охрана.
— Зибкрон на этом настаивает. Я не могу ссориться с ним сейчас.
— Это относится ко всем домам, арендуемым посольством?
— В основном к тем, где живут руководящие работники. Вероятно, они включили дом Гартинга из-за того, что он расположен далеко.
— Не слышу уверенности в вашем голосе.
— Не вижу других причин.
— Как насчет посольств стран «железного занавеса»? Он что, околачивался там?
— Он иногда ходил к русским. Не могу сказать, как часто.
— Этот Прашко, его бывший друг, политический деятель. Вы сказали, он был когда-то попутчиком?
— Это было пятнадцать лет наз ад.
— А когда они перестали дружить?
— Сведения имеются в деле. Примерно лет пять на зад.
— Как раз тогда была драка в КЈльне. Может быть, он дрался с Прашко?
— Все на свете возможно.
— Еще один вопрос.
— Пожалуйста.
— Договор с ним. Если бы он истекал… скажем, в прошлый четверг?..
— Ну и что?
— Вы бы его продлили еще раз?
— У нас очень много работы. Да, я бы его продлил.
— Вам, наверно, недостает этого Гартинга?
Дверь открылась, и вошел де Лилл. Его тонкое лицо было печально и торжественно.
— Звонил Людвиг Зибкрон. Вы предупредили коммутатор, чтобы вас не соединяли, и я разговаривал с ним сам.
— И что же?
— По поводу этой библиотекарши Эйк, несчастной женщины, которую избили в Ганновере.
— Что с ней?
— К сожалению, она умерла час назад. Брэдфилд молча обдумывал это сообщение.
— Выясните, где состоятся похороны. Посол должен сделать какой-то жест: пожалуй, послать не цветы, а телеграмму родственникам. Ничего чрезмерного — просто выражение глубокого сочувствия. Поговорите в канцелярии посла — там знают, что нужно. И что-нибудь от Англо-германского общества. Этим лучше займитесь сами. Пошлите еще телеграмму Ассоциации библиотекарей — они запрашивали насчет нее. И пожалуйста, позвоните Хейзел и сообщите ей. Она специально просила, чтобы ее держали в курсе.
Он был спокоен и превосходно владел собой.
— Если вам что-нибудь потребуется, — добавил он, обращаясь к Тернеру, — скажите де Лиллу.
Тернер наблюдал за ним.
— Итак, мы ждем вас завтра вечером. Примерно с пяти до восьми. Немцы очень пунктуальны. У нас принято быть в сборе до того, как они придут. Если вы пойдете прямо в его кабинет, может быть, вы захватите эту подушечку? Не вижу смысла держать ее здесь.
Корк, склонившись над шифровальными машинами, стягивал ленты с валиков. Услышав какой-то стук, он резко повернулся. Его красные глаза альбиноса наткнулись на крупную фигуру в дверном проеме.
— Это моя сумка. Пусть лежит. Я приду попозже.
— Ладненько, — сказал Корк и подумал: легавый. Надо же! Мало того, что весь мир летит вверх тормашками. Джейнет может родить с минуты на минуту и эта бедняга в Ганновере сыграла в ящик, так еще к нему сажают в комнату легавого. Он был недоволен не только этим. Забастовка литейщиков быстро распространялась по Германии. Сообрази он это в пятницу, а не в субботу, «Шведская сталь» принесла бы ему за три дня чистой прибыли по три шиллинга на акцию. А пять процентов в день для Корка, безуспешно стремившегося пройти аттестацию, означали бы возможность приобрести виллу на Средиземном море. «Совершенно секретно, — прочитал он устало, — Брэдфилду. Расшифровать лично». Сколько это еще будет продолжаться? Капри… Крит… Специя… Эльба… «Подари мне остров, — запел он фальцетом, импровизируя эстрадную песенку, — мне одному». Корк мечтал еще, что когда-нибудь появятся пластинки с его записями: «Подари мне остров, мне одному, какой-нибудь остров, какой-нибудь остров, только не Бонн».
5
ДЖОН ГОНТ
Понедельник. УтроТолпа в холле рассеялась.
Электрические часы над закрытым лифтом показывали десять тридцать: те, кто не решился пойти в столовую, собрались у стола дежурного. Охранник аппарата советников заварил чай: прихлебывая из чашек, служащие беседовали вполголоса. В этот момент они и услышали его приближающиеся шаги. Каблуки на его башмаках были подбиты железными подковками, и каждый шаг отдавался в стенах из искусственного мрамора, точно эхо выстрелов в горной долине. Фельдъегери, обладающие свойственной солдатам способностью сразу распознавать начальство, осторожно поставили чашки и застегнули пуговицы на форменных куртках.
— Макмаллен?
Он стоял на нижней ступеньке, тяжело опираясь одной рукой на перила, сжимая в другой вышитую подушечку. По обе стороны от него коридоры с колоннами из хромированной стали и опущенными ввиду чрезвычайного положения решетками, уходили в темноту, точно в какие-то гетто, отделенные от городского великолепия. Тишина вдруг наполнилась значением, и все предшествующее показалось глупым и ненужным.
— Макмаллен сменился с дежурства, сэр.
— А вы кто?
— Гонт, сэр. Я остался за него.
— Моя фамилия Тернер, Я проверяю здесь соблюдение правил безопасности. Мне нужно посмотреть двадцать первую комнату.
Гонт был невысокий, богобоязненный валлиец, унаследовавший от отца долгую память о годах депрессии. Он приехал в Бонн из Кардиффа, где водил полицейские машины. В правой руке у него болталась связка ключей, походка его была твердой и несколько торжественной. Когда Гонт вошел впереди Тернера в черное устье коридора, он был похож на шахтера, направляющегося в забой.
— Просто безобразие, что они тут творят, — говорил нараспев Гонт в темноту коридора, и голос его эхом от давался позади. — Питер Эдлок — он высылает мне из дому струны, у него есть брат здесь, в Ганновере, пришел сюда с нашими войсками во время оккупации, женился на немке, открыл бакалейную торговлю. Так вот этот самый брат напуган до смерти: говорит, они все наверняка знают, что мой Джордж — англичанин. Что, мол, с ним будет? Хуже, чем в Конго. Привет, падре!
Капеллан сидел за пишущей машинкой в маленькой белой келье напротив коммутатора, над головой у него висел портрет жены, дверь была широко открыта для желающих исповедаться. За шнурок портрета был засунут камышовый крест.
— Доброе утро и тебе, Джон, — ответил он немного укоризненно, что должно было напомнить им обоим гранитное своевластие их валлийского бога.
Гонт снова повторил: «Привет!» — но не сбавил шага. Со всех сторон неслись звуки, указывавшие на то, что это учреждение, где говорят на разных языках: монотонно гудел голос старшего референта по печати, диктовавшего на немецком языке какой-то перевод; экспедитор пролаял что-то в телефонную трубку, издалека доносилось насвистывание — мелодичное и вовсе не английское: оно тянулось отовсюду, из всех соседних коридоров. Тернер уловил запах салями и еще какой-то еды — видимо, пришло время ленча, — типографской краски и дезинфицирующих средств и подумал: все становится по-другому, когда добираешься до Цюриха — там ты уже, безусловно, за границей.
— Тут главным образом вольнонаемные из местных, — объяснил Гонт, перекрывая шумовой фон. — Им не разрешается подниматься выше, поскольку они немцы. — Чувствовалось, что он симпатизирует немцам, но сдерживает свои чувства — так симпатизирует медицинская сестра в той мере, в какой допускает ее профессия.
Налево отворилась дверь — они внезапно оказались в яркой полосе света, выхватившего из темноты убожество оштукатуренных стен и пожухлую зелень доски для объявлений на двух языках. Две девушки, появившиеся на пороге архива, отступили назад, пропуская Гонта и Тернера. Окинув их взглядом, Тернер подумал: вот мир, в котором он жил, — второсортный и чужеземный. Одна из девушек держала термос, другая несла кипу папок. Позади них, за окном с поднятыми металлическими шторами, он увидел стоянку машин и слышал рев мотоцикла: выехал один из посыльных. Гонт нырнул вправо, в другой коридор, и остановился у какой-то двери. Пока он возился с замком, Тернер поверх его плеча прочитал табличку, висевшую в центре: «Гартинг, Лео. Претензии и консульские функции», — неожиданное свидетельство о живом или, может быть, неожиданная дань памяти мертвому.
Буквы первого слова, в добрых два дюйма высотой, закруглялись на конце и были заштрихованы красным и зеленым карандашом, а в словах «консульские функции», выписанных еще крупнее, буквы были обведены чернилами, чтобы придать им ту весомость, какой, по-видимому, требовал этот титул. Наклонившись, Тернер легонько провел пальцами по поверхности таблички: это была бумага, наклеенная на картон, и даже при слабом свете он мог различить тонкие карандашные линии, проведенные по линейке и ограничивавшие буквы сверху и снизу: или, может быть, они ограничивали рамки скромного существования, жизнь, оборванную обманом? «Обман. Мне казалось, что вам это должно быть уже ясно».