Повести - Анатолий Черноусов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кровь бросилась Горчакову в голову, и он, уже совершенно не владея собой, почти завизжал:
— Знаешь что — замолчи! И проваливай отсюда! Чтоб я тебя не видел!
Римма схватила ртом воздух, закрыла лицо руками.
Горчаков поднялся на ноги, чтобы уйти.
— Все, Горчаков, — услышал он уже как бы спиной. — Я ухожу от тебя. Совсем. Я не знала, что ты такой дурак…
— Дорожка скатертью, — буркнул он и ушел на стройку.
Пробовал было что–то делать, но только слонялся около дома, как слепой натыкаясь на обрезки бревен, на кучи щепок. А час спустя, ведомый каким–то неодолимым любопытством — что там? — выбежал в переулок. Кроме этого странного любопытства было в нем нестерпимое желание продолжить. Высказать все, что не нашелся высказать во время спора. А будет еще оскорблять, так и влепить по физиономии!
Ведомый вот таким зудом, он почти побежал на берег, глянул с обрыва — нет на пляже ни ее, ни Анютки. Тогда вернулся на улицу и поспешил к дому Парамона, открыл калитку — и в ограде их не было. Заглянул в пристройку, где стояли раскладушка и кровать, — нет. Ни Риммы, ни Анютки, ни сумок, ни чемодана, ни одежды.
— А собрались как–то скоренько и пошли, — рассказывала минуту спустя бабка Марья; в ее усталых умных глазах читалось, что она кое о чем догадывается и очень за них за всех переживает. — Даже обедать не стали. Нам, говорит, спешно в город надо. От пристани–де моторка скоро отходит на Белодедово, ну и… Анютка–то шибко плакала — не хочу от папы уезжать и все!
— Да, да… — бормотал Горчаков, — им нужно было спешить. Анютка, видели, сильно заросла… подстричь нужно, понимаете…
— Дак вот… — все так же сочувственно и наверняка уже убеждаясь, что дело тут не в Анютке, промолвила бабка Марья и вздохнула. И пошла хлопотать на кухню; хлопот у нее было хоть отбавляй, так как на днях предстояла свадьба.
«И Анютку увезла!» — это окатило Горчакова холодом с ног до головы.
Было невыносимо глядеть на забытые впопыхах Анюткины вещички, игрушки.
Кукла сиротливо валялась в траве.
Камешки на скамейке.
Состряпанные из сырого песка «булочки» и «пирожки» на дощечке.
Стоптанные сандалики.
Чтобы не зареветь дико, по–звериному, снова побежал на стройку.
Глава 29
Горчаков автоматически продолжал работать: выглаживал рубанком доски для фронтона, обрезал их ножовкой по размеру, приколачивал к стропилам, а в голове сверлило: «Что натворил!.. И что теперь будет?..»
Перебирал в уме обидные слова жены, и в душе опять поднималось возмущение; он говорил себе, что правильно сделал, что другой бы на его месте еще оплеуху закатил. Однако позже наступало как бы прояснение в голове, и он же себе говорил: «Она, конечно, хватила через край, но и ты хорош. Завизжал, обозвал — тьфу!»
«Погоди, погоди, — заставлял он себя разбираться по порядку. — С чего началось? С чего это началось?.. Я шел обрадовать ее, а она, видите ли, с Гастрономом… Ага! Да уж не ревность ли была?..»
Ревность… Он уже и забыл, что это такое. В зеленой молодости, помнится, ревновал. А потом уж и забыл, с чем ее едят, ревность, глупостью считал. И вот те на! Шевельнулась. С нее и началось. А потом уж слово за слово…
«Но с чего бы ревность? И, главное, к кому? К Гастроному! — Горчаков все более досадовал на себя. — Ну, предложил сосед прокатиться на катере, ну, прокатил, ну и что? Что особенного–то?..»
Но тем не менее с этого началась ссора.
Потом Римма сказала «курятник». Это, конечно, страшно несправедливо, это и сейчас обидно, этого и сейчас нельзя простить.
«Но ты постарайся ее понять! — говорил ему трезвый голос. — Ты вникнул в здешний архитектурный стиль, разделяешь огорчение Парамона, что в деревне–де исчезают настоящие сибирские избы, пятистенки и крестовые дома. Вытесняются какими–то балаганами на заграничный манер. А ведь Игнахина заимка все ж таки не дачное место, а деревня. Ты это понял и строишь именно парамоновский дом. И представляешь, каким он в конце концов будет: с кухней и горницей, с красивым козырьком на фронтоне, с резными украшениями на наличниках, с кладовкой и верандой, с высоким крылечком, у которого будут перила с фигурными балясинами. Ты–то все представляешь, видишь, но Римма–то пока видит мохнатые от мха стены, зияющие дыры вместо окон, горы грязной, затоптанной щепы, перекопанную внутри сруба землю. Вот что пока она видит. Отсюда это обидное слово «курятник“».
«Нет, ты ее не обеляй, не выгораживай, — спорил сам с собой Горчаков. — Разве она столь глупа, чтоб не понимать, достроен дом или не достроен? Нет, он ей в принципе не нравится, кажется убогим, примитивным. А тебе он и в таком, неприбранном, недостроенном, виде нравится, и такой он тебе дорог…»
На самом же деле (и этого–то пока не мог понять Горчаков) с ним происходило скорее вот что. Он строил первый в своей жизни собственный дом. Личный, свой дом. В детстве с матерью они жили по частным квартирам, снимали угол, позже он жил все по общежитиям, потом вот с Риммой купили квартиру в панельной девятиэтажке. И все это были жилища, сделанные кем–то для кого–то. Здесь же Горчаков строил себе жилище сам, своими руками, он душу вкладывал в этот дом. И пусть он неказистый, пусть не особняк, не коттедж, но он собственный, в нем каждое бревнышко вынянчено им, Горчаковым, каждая деталь на сто рядов обтерта и согрета его руками. Желание иметь свой дом, явное или неосознанное, живет, наверное, в каждом человеке, и оно неистребимо.
Но так и не уяснив себе до конца, почему его столь больно задело слово «курятник», Горчаков вспомнил другие обидные слова — «возишься все лето», «бобы выращиваешь», «омужичился», «забыл про диссертацию». И тут было над чем подумать.
На самом деле. Что с ним такое происходит? Он ведь действительно чувствует, что его затянула, засосала какая–то стихия… Временами он даже забывает, что он преподаватель, кандидат наук, что близок к защите докторской диссертации; все это отодвинулось куда–то, будто было давно и было не с ним…
«Нет, мы все здесь какие–то немного задвинутые, — думал Горчаков, забыв о том, что совсем еще недавно говорил Лаптеву: «Все вы тут какие–то малость задвинутые…“»
Чтобы понять, что же с ним происходит, Горчакову следовало бы получше знать себя и в частности знать такую свою особенность, как увлеченность делом. Прежде чем браться за какое–то новое дело, он обычно взвешивал все за и против, прикидывал, но когда убеждался в том, что дело стоящее, тогда уж «спускал с цепи» всю свою энергию, концентрировал на этом деле все свои силы без остатка и до тех пор ярился и кипел, пока не добивался результата, не приходил к цели. При этом не жалел себя, выкладывался полностью, беспощадно отбрасывал в сторону все, что могло бы отвлечь от дела, помешать, затормозить. Вот и тут. Убедившись тогда, зимой, в том, что иметь здесь дачу дело стоящее, он ушел в стройку, что называется, с головой. А когда временами наваливалась усталость, подхлестывал в себе азарт стройки, внушал: нет–нет, ты не ошибся, игра стоит свеч, черт побери!
Ты посмотри, говорил он себе: Анютка превратилась здесь в нормального здорового ребенка. Да разве дело только в здоровье! Девчонка, видевшая раньше травки, цветочки и животных в основном лишь на картинках, познает их здесь в натуре, входит, высоким слогом говоря, в грандиозный и прекрасный мир природы.
Горчакову даже пришлось выпросить у Лаптева травник, и, будучи прижатым к стенке дочкиными вопросами: «Папа, а это что такое?» — он перелистывал книгу и сам вместе с Анюткой познавал, что вот эти фиолетовые цветочки в бору за огородами называются кукушкины слезки; что травка с желтыми цветами в виде колоска не что иное, как льнянка; а эти розовые душистые зонтики — тысячелистник. Он и сам–то вместе с дочкой проходил «университет», и сам постоянно пополнял свои знания, так как считал для себя позором ответить Анютке: «Не знаю, отвяжись!» Да Анютка бы и не поняла такого ответа, ибо была уверена, что ее папа все знает.
А однажды они удивили даже Лаптева…
Появилась в Парамоновой усадьбе птичка, небольшая, серенькая, с зеленовато–бурым отливом, а внизу, под клювом у нее пламенел красный «галстук». Птичка села на яблоню и давай петь–заливаться, да столь громко, что заглушила своим пением чириканье, посвист и пощелкивание всех других птиц. Она пела, как подумалось Горчакову, на порядок и громче и мелодичнее других. Горчаков поманил пальцем Анютку, вдвоем они подкрались к яблоням и разглядели, как от нежных звучных трелей трепещет и вздувается темно–розовое горлышко певуньи; вот–вот, казалось, разорвется.
На расспросы Анютки: «Какая это птичка! Как называется?» — Горчаков ответил: «А вот мы сейчас узнаем…» И повел Анютку к Лаптевым. Лаптев выслушал их и задумался. Потом, пожав плечами, полез за определителем певчих птиц.