Никто пути пройденного у нас не отберет - Виктор Конецкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трусь среди академиков. Тупой народ, Геша, прямо скажу. Его спрашиваешь: «Ваша профессия, гражданин ученый?» Он: «Я член-корреспондент АН СССР». Ты: «Очень приятно. А мне ваша специальность интересна». Он: «В прошлом году я получил Государственную премию РСФСР». Ты: «Очень приятно. А где вы и чем занимаетесь?» Он: «Я профессор. Заведую кафедрой в Уральском университете». Ты: «Очень приятно. А ваша специ…» Он: «У меня на кафедре сто семьдесят человек, но на Урал я попал вполне случайно, так как вообще-то коренной москвич, жил раньше на Кутузовском проспекте, между домом министра МВД и домом заместителя Госплана СССР». Ты: «Очень приятно. А ваша узкая профессия? Интересно мне…» Он, наконец: «Политическая экономия социализма». Ты: «Спасибо. До свидания. Приятно было познакомиться». И все дела. Он про тебя думает, что – недоразвитый. Ты про него – что круглый идиот. Ну, родила армяночка мне дочку, Соней назвали. И сразу ушла к такому вот уральскому профессору, а я обратно на Сахалин уехал. Теперь сижу комендантом в общежитии ПТУ кожевников…
Леха повествовал все это с безропотной обстоятельностью мастерового бывалого мужчины. Еще и о том, что без труда видит летящие пули, и ощущает перепады интенсивности реликтового излучения, и днем видит на небе звезды; и что в Лермонтова в момент дуэли попала шаровая молния одновременно с пулей Мартынова…
Потом Леха замечательно спел «Была бы только ночка сегодня потемней» и «Манчестера русского трубы дымят…».
Была зима, но мне показалось, что за двойными рамами стало чем-то грозовым погромыхивать.
– Зимой вас стукает? – поинтересовался я. Леха грустно усмехнулся:
– Бывает, Геша, все бывает. Ведь почему я на Сахалин подался? Гроза на этом острове с его холодным даже летом климатом – явление чрезвычайное. Я там к вулканологам примкнул. Коэффициент один и восемь десятых процента. И все дела. Природа замечательная – медведи, магма…
– Вероятно, ты путаешь с Камчаткой, – сказал я. – На Сахалине вулканов нет.
– Тебе виднее, – сказал Леха. – В аккурат тринадцатого декабря все население нашего райцентра было удивлено, ибо стало свидетелем редчайшего природного явления. Сквозь снежную пургу сахалинцы увидели яркие вспышки молнии. Уж как этих потомственных каторжников удивить трудно, но и они вздрогнули! Вышел из больницы с ожогом второй степени – и сразу в управление гидрометеорологии, талдычу, что корень во мне. Метеорологи свое: «Теплый воздух, принесенный южным циклоном, при столкновении с массами холодного воздуха, которые господствовали над островом…» Тьфу! Инерция мышления.
За окном опять громыхнуло.
– Слушай, Леха, – решился сказать я, – а меня нынче вместе с тобой тут не прихлопнет? Я, знаешь, все никак завещание не соберусь написать: трудная штука выдумывать наследников. Кому весь мой фарфор саксонский, кому хрусталь?..
– Обижаешь, – сказал Леха.
– А способности отца ты сохранил? – спросил я. – Имею в виду власть над кошками?
– Конечно.
За окном лаборатории видна была крыша жилого дома, утыканная телевизионными антеннами. По крыше дымился снег, и сквозь снег пробирались одна за другой к чердачному окну кошки и собирались вокруг треугольной дырки.
– Это самые упрямые: будут совещаться и голосовать, – объяснил Леха.
– И долго это?
– Тринадцать персон наберется – тогда кворум. Не меньше. И все дела.
Все это немного странно, подумалось мне, и очень вдруг захотелось весны, солнца, тихого тепла и сирени.
– Открой дверь на лестницу, Геша, – сказал Леха.
Я открыл дверь из лаборатории, и сразу к нам вошел и замер у порога огромный черный кот. Замерев, он продолжал выпускать из себя скрытую энергию через свирепые и решительные подергивания хвоста. На нас кот не смотрел. Отвернулся презрительно.
– Прямой потомок того великомученика, у которого жена гвардейский гренадер. Помнишь? – представил кота Леха.
– Помню метель. Помню синие лампочки. И как он засверкал брильянтом.
– Когда смотришь на такого разбойника, сразу понимаешь, сколько вокруг сволочей на двух ногах ходит, – сказал Леха.
– Красивые существа, но только мышей мучают, простить не могу, – сказал я.
– Этим недолго самим мучиться, – сказал Леха, поглаживая черного кота. – Меня из ПТУ кожевников тоже выгнали. Теперь вот только кошками и живу.
Он развязал принесенные с собой мешки. И кошки, оспаривая друг друга, полезли в них.
– Но это ужасно! – сказал я.
– А что поделаешь? Ты-то хоть раз шаровую видел? – спросил Леха.
– Чего?
– Шаровую молнию видел?
– Нет.
– Увидишь… – неопределенным каким-то тоном заверил он меня и ушел, когда мешки наполнились доверху, ласковым голосом сообщая кошкам жутчайшие подробности предстоящей им казни.
Да, моя беда, что я не могу без человеческого общения, а социальное одиночество для автора бессмертной книги обязательно. Но за многие годы, которые я провел в кашалоте, я привык к одиночеству.
Я ничем не болен, но в тот январский вечер мне очень хотелось, чтобы кто-нибудь пришел. Я был дома, в отпуске, уже поздно было, спать не хотелось, валялся на диване, смотрел телевизор. Он у меня всегда включен. Через телевизор я разглядываю, какие сегодня мужчины и женщины, дети и солдаты. На улице все они как-то мелькают быстро. Или мне при живом общении вовсе уж не хочется их наблюдать. А через телевизор я их рассматриваю как под микроскопом. Но это не отдых, это тяжелый труд художника.
И вот я валялся на диване, курил, смотрел через телевизор на женщин и мужчин и молил кого-то, чтобы в дверь вдруг позвонили.
Январь – самый тяжелый месяц для меня. Холодно, темно, метель. В январе я чаще слышу голос, который вообще-то слышу всегда, когда у меня пошаливают нервы: «…умер профессор Циммерман, умер профессор Ренц со словами „мясо“ на устах, умер старший астроном Берг, старший астроном Елистратов с женой, заведующий механической мастерской Мессер, помощник завбиблиотекой Сапожников, астроном Домбик, вычислительница Войткевич, вдова профессора Костинского и почти весь младший технический персонал. Две вещи я себе запрещала, сынок: думать о еде и предаваться воспоминаниям, так как и то и другое не помогало в борьбе со смертью – вернее, борьбе за жизнь. Но в ночь с восемнадцатого на девятнадцатое было настолько тяжело, что я не смогла избежать соблазна и вся ушла в воспоминания. Картины недавнего прошлого одна за другой вставали передо мной с потрясающей ясностью… Дорогое Пулково, сад, залитый солнцем, алые пионы, кусты жасмина, у веранды огненные лилии. Дом, полный музыки, радости и любви. Дорогие лица. Комфорт, довольство. Боже, какой контраст! Уснула поздно. Проснулась от странного ощущения: подушка была мокрая и липкая. Свет чуть брезжил через заиндевевшие окна. На простыне, халате, подушке темные пятна – кровь. Кровь шла из носа двое суток, день и ночь. Ничто ее не могло остановить. Лежала неподвижно на спине на подушке, и все равно она шла. Ты ставил мне под шею тарелки, и кровь сбегала по губам и подбородку непрерывной струйкой. В опустевшей ледяной десятикомнатной квартире, где часть людей эвакуировалась, а остальные умерли, стояла глубокая тишина. Испуганные дети жались ко мне. Есть было нечего. Я разделила между вами свой хлеб – тебе больше, Наде меньше. Следующий день не принес перемен. Подкрадывалась коварная апатия, которая мирила со всем…»