Избранное - Майя Ганина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Умереть… — Сашка надавила пальцем мне в межбровье: в этой точке, видно, есть какой-то нервный центр — сразу снимается тяжесть и напряжение в глазах. — Не умирать, бороться надо.
— Надо, наверное, бороться, но не буду. Хотя, может, это и неправильно… Знаешь, у каждого в жизни бывает свой час. Час, когда надо поступить. Изменить свою жизнь, если ты жил плохо. Никогда не поздно начать жизнь сначала, надо только не пропустить, услышать свой час. Я проколебалась: страшно все-таки ломать налаженный быт перед закатом. Бедности побоялась, неустроенности… Ладно, поздно теперь угрызаться…
Сашка долго молчала, размышляя о чем-то, потом засмеялась:
— Хочешь, я уведу его? На одной платонике уведу, уж поверь мне, я же чувствую!.. Во-первых, рыжую дешевку накажем, она заслужила, ты знаешь всю эту их историю. А во-вторых, тебе потом легко будет его обратать. Хочешь, а? Подумай.
— Не надо.
— Значит, оставим без отмщения?
— Оставим. И давай больше не говорить на эти темы.
Не знаю, что уж там «чувствовала» в Игоре эта самоуверенная девчонка, но страшную боль и уязвленность, пронзившую меня в то мгновение, она явно не уловила. Я сдержалась, как могла.
— Давай спать, а? — предложила я через паузу. — Утро скоро.
— Давай… — согласилась Сашка без охоты. — К отцу вернешься?
— Ну нет… — мне даже скулы свело от злости. — Ты что? Неужели я тебе такой низкой кажусь, что ты можешь болтать все это? Или ты так на моем месте сама бы поступила?
«Вернешься»! Мне теперь было отвратительно подумать даже о простом ежедневном сосуществовании с Алексеем. Когда я невольно вспоминала нашу недавнюю близость, меня охватывала брезгливость и презрение к себе. Жила словно одурманенная, покорно отбывала в браке день за днем, дорожа благополучием, видимостью «добрых» отношений, не сознавая, что жить из-за «удобности», не любя, да и, в общем, не уважая, хуже, чем заниматься проституцией…
— Я себя на этом месте пока представить не могу, — произнесла Сашка холодным голосом. — Лет через двадцать поглядим… Я к тому, что отец согласился директором в картину «Дальний рейс», они через десять дней на Сахалин в экспедицию улетают на три месяца.
— Прекрасная новость! — я обрадовалась всерьез: это решение Алексея хоть что-то облегчало мне. — Ну, а доброму вестнику полагается сердечный поцелуй и предложение мира и забвения всякой бяки. Мир?
— Мир… — не сразу согласилась Сашка и засмеялась. — Я тоже на тебя обиделась, ты что думаешь?
— Забыто. Все… Ты у дедушки была или не успела опять?
— Могла бы и не успеть, будто ты не знаешь, что такое проба на главную роль… Ох, только бы утвердили!
— Будем надеяться. Так как дед?
— Он меня сначала не узнал, потом начал рассказывать, что в больнице вредительство… Заговор врачей и отчасти больных. Тут пришла эта Люська дедушкина, знаешь? Вся беременная?
— Ну?
— Она говорит: точно, Виктор, заговор, я его раскрыла! Стариков на мыло переваривают.
Я засмеялась от неожиданности.
— Нашла удобный момент остроумие свое обнаружить, дура!
— Алка говорит, надо деда из больницы забрать, жалко. Он плачет, когда Алка приходит, домой просится. Говорит, дома он скорее выздоровеет.
У меня сжалось сердце.
— Заберем, — сказала я. — Вот в Москву вернусь, и заберем его ко мне. Предложений у меня пока никаких нет, в отпуск не поеду, буду на озвучание мотаться и за дедом ухаживать. Все же отвлечение от скорбей земных. Еще три съемочных дня — и конец этой каторге. Ладно, доча, спим.
— Спим…
Игорь Сергеевич запил всерьез, и Рая увезла его в Москву. Оставшиеся эпизоды доснимал совместно с «нашим Ваней» второй оператор. Хорошо, что эти эпизоды были не очень важными для картины, проходными… Хорошо, что Игорь запил и исчез из моей жизни. Надо полагать, навсегда. Мне недостало бы сил сыграть даже пустячный эпизод, если бы он стоял у камеры…
11В больницу за отцом я приехала на час позже Аллы: она отпросилась с работы сразу после обеда, а у меня уже началось озвучание, и я еле-еле успела к двум часам. Выписывать начинали с часу дня, одежду Алла привезла еще утром, так что, когда мы вошли в палату, отец сидел на койке, одетый в новый черный костюм в черные ботинки, в белой в полоску сорочке без галстука с расстегнутой верхней пуговицей — сухонький нервничающий старичок со старательно причесанным белым пухом на желтоватом черепе. Таким он мне показался в первое мгновение, а потом я его узнала. Он взглянул на меня из-под мятых век — чуть презрительные и страдающие глаза доброго и слабого человека, привыкшего всю жизнь выглядеть волевым и строгим. Привычно-криво улыбнулся краем тонкого рта, сказал сестричке, сидевшей рядом на табурете:
— Ну вот, наконец-то Стася пришла. — И ко мне: — Я заждался, деточка, где вы там таскаетесь до таких пор?
Сказал чуть самодовольно и вроде бы недовольно, чуть рисуясь перед молоденькой сестричкой, с которой успел за те немногие дни, когда отпустила его болезнь, уже подружиться, все разузнать про нее и рассказать про нас. И не к Алле обратился, — ее словно бы и не оказалось здесь перед его глазами, хотя кто же в его тяжкое время пропадал в больнице, поил, кормил и менял ему подстилки? Но Алла сейчас была не важна ему, он рассказывал сестричкам про меня, гордился, что они меня знают, и ему было приятно, что сестричка, увидев меня, поднялась с табурета, улыбаясь и здороваясь.
— Здравствуйте, — заулыбалась в ответ и я, входя в привычную мне гастрольную роль «звезды, встречающейся со зрителем»: демократична, однако помнит, что она «звезда». — Ну как, папа? Домой едем, слава богу!
— Да, деточка, осточертело мне в этой богадельне! — заторопился отец словами. — Если бы не Танечка, да еще тут есть девочка славная, Наташа, я вообще с ума бы сошел!..
Я переглянулась с Аллой и подумала, что, слава богу, отец ожил и снова в своем репертуаре.
Мы решили с Аллой, что те три дня, которые оставались до отъезда Алексея, отец поживет у себя, мы будем у него дежурить по очереди, а потом я возьму его к себе. Такси ждало у выхода из корпуса, мы держали отца под руки, а он сразу осел, еле перебирал дрожащими ногами ступени и очень волновался, говорил что-то торопливое сестричке, нам с Аллой, шоферу такси — молодому парню с испуганным лицом, помогавшему нам усадить старика в машину.
— Сашенька ко мне так и не удосужилась зайти, — сказал отец обиженным сухим голосом, когда мы ехали мимо Триумфальной арки.
— Была… — я вздохнула. — Значит, ты не помнишь, не так давно была. Люська к тебе тоже в этот день заходила. Не помнишь?
— Была, — подтвердила Алла. — Принесла апельсиновый сок, а в него коньяку добавила. Я ей сдуру сказала, что ты все вина просишь, а врач не велит. Ну вот она и пожалела тебя, а ты им после тут гастроли выдал: с постели рвался вставать, поилкой в сестру запустил.
— Не помню… — сказал отец, и нервно-оживленное лицо его вдруг потухло, будто он снова услышал в себе близкое небытие, откуда недавно вернулся.
Квартира, где жил отец, была на третьем этаже — старый дом без лифта, мы с Аллой попытались понести его по лестнице, но он начал подниматься сам, подтягиваясь за перила обеими руками.
— Сдохну, тогда уж несите ногами вперед! — громко говорил он, косясь по сторонам.
На лестничных площадках стояли старухи, отец не мог позволить, чтобы его несли у них на глазах. Старухи молчали. Насколько я помнила, они всегда молчали, наблюдая, как возвращается домой из больницы «нежилец», а потом, через какое-то время, у крыльца стоит крышка гроба, обтянутая белым или красным, а по лестнице, — она была широка и вполне рассчитана на то, чтобы к последнему своему пристанищу человека отправить с достаточной торжественностью, — несут узкую, разубранную цветами и кружевом ладью, в которой «нежилец» отправляется в путь. После того как грузовик или автобус (а раньше лошади в черных попонах и черных шляпах, запряженные в некое подобие торта на колесах) уезжали, старухи собирались кружком и обсуждали событие горячо и долго.
Сейчас старухи молчали и смотрели, как отец, нервничая и торопясь, подтягивается за железные завитки подперильников. В глазах их был приговор. Эта догоравшая свеча была из их ряда, но они не боялись за себя: здесь, на людях; крылья черного ангела, осенявшие очередного «нежильца», вызывали у них не страх, а томительное любопытство.
Я вздохнула облегченно, когда за нами закрылась дверь отцовой комнаты и он опустился на разобранную Аллой постель. Дорога сквозь строй ровесниц съела у него еще что-то из той оживленно-нервной надежды на жизнь, которую уходом и тонизирующими уколами накопили в нем в больнице. Алла сняла с отца ботинки и брюки, я помогла снять пиджак и рубаху, он охотно лег, протянул руку, нашаривая что-то, — Алла подала ему утку, он занес ее под одеяло и сосредоточился, отрешившись от нас. Он был уже не с нами, я понимала это, хотя и не признавалась себе, не проговорила мысленно вывод: ханжеская боязнь жестокости такого вывода останавливала меня, приказывала традиционно надеяться, пока человек жив.