Довлатов и окрестности - Александр Генис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– К какому же замку он подходит?
– Замок этот надо еще найти. Мне говорили, что он открывает все замки”.
Универсальный ключ распятия как отмычка всех сердец – об этом написан рассказ, тонко стилизованный под византийскую легенду. Насыщенный знакомыми любителям Павича чудесами – демонами, дьяволицами, украденными снами, предсказаниями будущего, перерождениями и знамениями, текст, не торопясь, ветвясь и играя, превращается в притчу об обретении человеком вечной души. Ее изображает бабочка, порхающая возле плеча героя. В сущности, она, душа, всегда была с ним, но он о ней не догадывался, как не понимал и значения своей шляпы из рыбьей чешуи. Рыба – знак Христа, символ, тайный для всех, кроме посвященных. Чтобы стать им, мало найти ключ: надо прожить жизнь так, чтобы она оказалась замком.
6Обедая с Павичем в Белграде, я попытался заказать из меню мастера: “Порция седой травы, два раза по миске божьих слез, один взгляд в панировке с лимоном”. Меня не поняли, что и неудивительно.
Проза Павича не на каждый день: она изъясняется языком цыганской гадалки. Он – рассказчик кошмаров и игрок архетипами. В этой роли Павич уникален. Но все же в его прозе есть нечто нам знакомое: сквозь перевод тут, если угодно, просвечивает славянская душа. С Павичем нас соединяет общий корень мысли. Ее ходы причудливо, но отчетливо повторяют полузнакомые, полузабытые и все-таки родные мотивы. Вслушайтесь в эти настоянные на Достоевском и Розанове афоризмы: “Бог – это Тот, Который Есть, а я тот, которого нет”. Или так: “Все для народа, ничего вместе с народом”.
Такая связь – не от хорошей жизни. Как справедливо и не без зависти считают американские критики, все разновидности “магического реализма” растут лишь в тех неблагополучных краях, где натурализм и гротеск, реализм и фантастика перемешиваются в мучительной для жизни, но плодотворной для литературы пропорции. Лучшее рождается в момент кризиса. Самое интересное происходит на сломе традиционного сознания, когда органика мира идет трещинами, но держит форму: уже не глина, еще не черепки. Новую литературу создают те, кто попал в зазор между естественным и противоестественным. Так появились не только книги Маркеса и Рушди, но и Сорокина с Пелевиным. Павич – им всем родня: он работал с тем материалом, с которым сегодня живут в России.
Собственно, Павич и сам мне это говорил, объясняя свой безмерный успех у русского читателя.
– А в газетах пишут, – набравшись наглости, сказал я, – что вы – последний коммунист. Правда?
– Нет, я – последний византиец, – непонятно объяснил Павич и повел меня на спектакль, поставленный по “Хазарскому словарю”.
Театр в разоренной войной и тираном столице покорял щедрой роскошью. Он являл собой многоэтажную жестяную воронку, выстроенную специально для постановки. Из подвешенного к небу прохудившегося мешка на голую арену беспрестанно сыпались песчинки, бесконечные, как время. Борясь с ним, спектакль, ветвясь, как проза Павича, оплетал консервную банку театра. Понимая все, кроме слов, я с восторгом следил за созданием мифа.
Воннегут: такие дела
Мои сверстники вряд ли удивятся, если я сравню Воннегута с “Битлз”. Мы находили у них много общего – свежесть чувств, интенсивность эмоций, напор переживания, духовный голод, а главное – анархический порыв со смутным адресом. Можно было бы сказать и проще: свободу. Как ей и положено, она не обладала содержанием, только – формой. Ею-то, свободной от потуг дубоватого реализма, Воннегут нас и взял, когда стал фактом русской литературы. В ее еще не написанном учебнике он встанет рядом с другими иностранцами, экспроприированными отечественной словесностью, – между Хемингуэем и Борхесом.
В отличие от американцев, прославивших Воннегута за его антивоенную “Бойню номер пять”, резонировавшую с вьетнамской эпохой, мы влюбились в другую книгу, написанную за шесть лет до этого, – “Колыбель для кошки”. На русском она вышла в 1970 году. И вот 37 лет спустя, в день смерти ее автора, я держу в руках рассыпающуюся книжку со все еще хулиганской обложкой Селиверстова. На ней ядерный гриб, но если перевернуть – вздымленный фаллос, смерть и жизнь, причем в шахматном порядке.
Прекрасен и перевод Райт-Ковалевой. Довлатов считал, что по-русски она пишет лучше всех. Он же приписал одному знакомому американцу ядовитую фразу: “Романы Курта сильно проигрывают в оригинале”.
Воннегут знал о своей русской славе и был безмерно благодарен переводчице. Он даже просил конгресс официально пригласить ее в Америку.
“Райт-Ковалева, – писал Воннегут, – сделала для взаимопонимания русского и американского народов больше, чем оба наши правительства вместе взятые”.
Теперь я в этом не так уверен, как раньше. Пожалуй, в книгах Воннегута мы искали – и находили – все-таки не то, что их американские читатели. Конечно, страх перед бомбой, безумные физики, оголтелая наука – магистральный сюжет того времени. Об этом писали и Дюрренматт и Солженицын. Но нас у Воннегута интересовало другое: опыт современной мифологии, получившийся от комического скрещивания высокой научной фантастики с философией скептика и желчью сатирика.
В “Колыбели для кошки”, например, Воннегут придумал бога, который не нуждается в том, чтобы в него верили, и религию, которая сама зовет себя ложной. И все же эта пародийная теология с ее “карассами, дюпрассами и гранфаллонами” вела наружу – к свободе от взрослой лжи и державной истины.
В Америке Воннегут был апостолом контркультуры, в России в нем видели своего, вроде Венички Ерофеева. Тем более что и Воннегут любил выпить. Особенно, как говорят сплетни, с тех пор как не получил Нобелевскую премию. Я не виноват: в Нью-Йорке про него все всё знают – Воннегут слишком долго был тут незаменимой достопримечательностью. Частый гость литературных дискуссий и телевизионных перепалок, он даже в художественных фильмах играл самого себя. Но видел я его только на экране. Однажды, правда, напал на след.
Дело было на небольшом экскурсионном судне, курсирующем по Галапагосам. В дорогу я взял одноименный роман Воннегута. Расчет оказался верным: капитан рассказал мне, что книга была написана на борту.
– Правда, на сушу, – признался шкипер без сожаления, – мы с ним так ни разу и не выбрались, предпочитая экзотике хорошо снаряженный бар.
Неудивительно, что именно этот капитан оказался самым ярким персонажем в книге. Воннегут изобразил его кретином, не умеющим пользоваться компасом. Но это и не важно, потому что, как всегда у Воннегута, герои все равно погибают.
“У нас, – объясняет в романе автор, – слишком большая голова, а выживают лишь те, у кого мозг с орех”.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});