Гай Юлий Цезарь - Рекс Уорнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На рассвете я устроил торжественную церемонию сдачи Корфиния. Событие было впечатляющее, и я хотел, чтобы о нём узнало как можно больше людей. Сначала ко мне подвели группу примерно из пятидесяти человек: сенаторов, знаменитых финансистов и высокопоставленных магистратов — сливки римского общества. Они не смогли скрыть обуревавшего их страха. Даже их собственные солдаты отвернулись от них, а мои галльские ветераны просто негодовали, обозлённые и за меня, и за самих себя: они ожидали, что их, победителей, встретят в Италии с почётом, и особенно отвратительно для них было то, что против них заставили воевать их же соотечественников. И они насмехались и глумились над представителями римской знати, проходившими между их рядами, и, по привычке получать награды после удачных осад, теперь полушутя требовали, чтобы этих пленных отправили на рынок рабов. Однако я скоро прекратил это хотя и справедливое, но оскорбительное поведение солдат. Я обратился к пленникам с небольшой речью. Я сказал, что многие из них являются моими личными должниками и, помимо того, все они должники по отношению ко мне и к моей армии за наши свершения в Галлии и Германии. Я велел им подумать о собственной неблагодарности и добавил, что больше им не о чем тревожиться. Они свободны и могут отправляться куда угодно, к моим ли врагам или домой, в любом случае их имущество конфисковано не будет. Я даже возместил Домицию довольно значительную сумму, которую, по его словам, он потратил из своего кармана, хотя я знал, что деньги эти государственные и предназначались на уплату его войскам. Само же его войско я включил в состав моей армии и тут же направил его под командованием Куриона завоёвывать Сицилию. Раз уж предстояла долгая и широкомасштабная война, Сицилия нужна была мне и как источник продовольствия, и как форпост против вражеских сил в Африке. Освобождённые в Корфинии пленники проявили-таки благодарность ко мне тем, что отправились по домам: не припомню, чтобы когда-либо прежде в период гражданских войн люди проявляли подобную сдержанность. Только позднее некоторые из них, Домиций в их числе, присоединились к Помпею и моим противникам, поверив, что станут победителями в этой войне.
Помпей к тому времени собрал в Брундизии всю свою армию и флот. Мы поспешили за ним вслед по берегу моря, нагоняя по пути контингенты его армии, многие из которых с удовольствием переходили ко мне. Командиром одного из этих соединений был близкий друг Помпея; я отпустил его на свободу и передал через него послание Помпею, в котором сообщал, что я на пути в Брундизий и снова прошу, пока не поздно, встретиться со мной и обсудить достойные условия мирного урегулирования. Но и это моё предложение было отвергнуто. Когда моё послание дошло до Помпея, он уже отправил в Северную Грецию обоих консулов и большую часть своей армии. В его педантичном и казуистическом ответе говорилось, что невозможно вести переговоры в отсутствие консулов. И тогда я решил, что путь к быстрому и победоносному окончанию войны оставался один: не дать ему самому покинуть Италию, захватить или уничтожить и его, и его армию. К Брундизию я подошёл с шестью легионами, четыре из которых составляли мои ветераны, и мы сразу же приступили к блокированию порта. Но у нас не хватало кораблей, а Помпей встретил нас достаточно энергичной, продуманной и основательной обороной. В середине марта (как странно — всё это было каких-нибудь пять лет назад!) он ушёл из Брундизия и практически без всяких потерь отплыл с оставшимися при нём войсками в Диррахий, на противоположный берег.
За шестьдесят дней без кровопролития я стал хозяином всей Италии. Но моё положение в Риме оставалось довольно шатким; у меня почти не было флота, и в каждой провинции империи, за исключением Галлии, набирались армии, предназначенные для войны со мной.
Глава 3
КОРОТКИЙ ВИЗИТ В РИМ
Когда я смотрел, как отплывают корабли Помпея (он великолепно организовал эвакуацию), меня мучило страшное ощущение пустоты, и я впервые почувствовал ненависть к своим врагам. Если бы у меня были корабли, я бы кинулся за ними и, по всей вероятности, покончил бы с этой войной быстро и решительно. Но для постройки большого, пригодного для моих целей флота потребовалось бы много месяцев, а эта кучка моих непримиримых врагов тем временем навязала мне войну, которая неизвестно чем кончится, а ведь я для того, чтобы она вообще не начиналась, готов был почти на всё.
Я понимал, что теперь моя жизнь, как это часто бывало и прежде, зависела от быстроты моих действий. Две самые актуальные угрозы нависли надо мной: морские силы Помпея, с одной стороны, и испанские армии, хорошо подготовленные и под хорошим командованием. Помпей мог использовать свой морской флот, чтобы отрезать Италию, и особенно Рим, от всех источников поставок необходимого продовольствия. Моё положение в стране, которое итак оставалось не из простых, стало бы безнадёжным, если бы выяснилось, что я не способен предотвратить голод и все те неурядицы, которые непременно последуют за ним. Поэтому необходимость диктовала срочное установление контроля над поставщиками продуктов — Сицилией, Сардинией и даже Африкой. Что касается Сицилии и Сардинии, там всё шло хорошо. В Сицилию я послал под командованием Куриона армию, достаточно многочисленную не только для захвата острова, но и для дальнейших действий против сторонников Помпея в Африке. Я знал, что могу целиком положиться на Куриона с его энергией, верностью и энтузиазмом. Он уже доказал, что обладает недюжинными военными способностями, но бывает слишком вспыльчив, и поэтому и придал ему в помощь опытного военачальника Канинил Ребила. Население Сицилии встретило нас опять-таки очень радушно, а внезапность появления там армии Куриона исключила вообще всякую возможность сопротивления. Однако, не сомневаюсь, сопротивление было бы оказано, если бы на это осталось время, потому что Помпей доверил Сицилию моему злейшему и упорнейшему врагу, Катону. Но получилось так, что Катону но осталось ничего другого, как срочно покинуть остров и вместе с войском отплыть в Грецию на соединение с Помпеем. Но Катон никогда не упускал случая обвинить в своих грехах кого угодно, только не себя. И в тот раз, покидая Сицилию, он произнёс речь, в которой всю вину взвалил на Помпея, который, по его словам, затеял ненужную войну, не имея на то достаточно ресурсов. Подобное поношение главнокомандующего едва ли приличествует его подчинённому, и уж во всяком случае стратегию самого Катона едва ли можно рассматривать как нечто серьёзное. Но он был прав в том, когда заявил, что эта война никому не нужна. Что, впрочем, делает совсем уж непонятным его упорное сопротивление всем моим предложениям о мире — его позицию, которой он придерживался вплоть до самого последнего своего смертного дня. Катон исповедовал стоицизм и не сомневался, что весь мир, кроме Италии и её провинций, должен лежать в руинах ради того, что он называл «справедливостью». Он, конечно, сильно постарался, чтобы руины, неизбежные в любой гражданской войне, появились, а вот то, что он вкладывал в понятие «справедливость» (это разгром моей армии и" уничтожение меня), осуществлено не было. Я ненавижу не столько его принципы, сколько саму память о нём из-за его злобности и самонадеянности. Мой двоюродный дед Рутилий тоже был стоиком и придерживался тех же принципов, что и Катон. Он заявлял, что скорее пожертвует своей жизнью, чем пойдёт на компромисс или покорится несправедливости, но при этом вовсе не хотел, как этого хотел Катон, чтобы все остальные вместе с ним приносили себя в жертву. Моралисты-стоики считают обоих — и Рутилия и Катона — мучениками. Я же вижу огромную разницу между ними. Я готов признать цельность натуры Катона, но не могу не осуждать его нескромность, неотёсанность, самомнение и жестокость. Уже в ранней юности, когда я видел, как терзают моего двоюродного деда его недостойные враги в римских судах, я решил, что ни за что не стану мучеником. И уж во всяком случае не принял бы сомнительную честь мученичества и не явился бы в Рим, подчинившись незаконному решению сената, даже не попытавшись защитить свою армию и отстоять свой пост её главнокомандующего. Не стал бы я и выступать в суде, который специально устроили, чтобы вынести мне обвинительный приговор, с утверждением абстрактных принципов справедливости. Я мог бы привести аргументы в пользу человечности, активной позиции и плодотворности политики милосердия. Но при этом понимал, что ни один из моих аргументов — даже мои победы в Галлии — не спасли бы меня. И теперь я сражался за свою жизнь и честь, но, кроме того, сражался и за то, что, если и не заслуживает названия «справедливость» с позиций стоиков, в делах человеческих имеет, возможно, не меньшую ценность. Я воевал за жизненно необходимое, плодотворное, благородное начало, а противостояли мне мёртвые, сухие, завистливые и мстительные люди, которые как будто бы придерживались традиций и обычаев, весьма уважаемых мною, но использовали их и свою власть в своих узких интересах и для будущего не могли предложить ничего, кроме бессмысленной и устрашающей пародии на прошлое.