Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да что ПК!
– Есть указания и от БЦК! – всё суровей, всё значительней объявлял Вадим.
Как БЦК? Повернулись все, Машистов резче обычного:
– Бюро ЦК? Так его ж нет.
– На днях восстановлено, – загадочно сказал им Вадим. И ещё загадочней: – На днях вернулся из-за границы товарищ Беленин.
Вот это из-за границы вернулся – поражало воображение. Все фронты в снарядных разрывах, воронках, проволоках, все границы в кордонах, безпаспортный гонимый подпольщик – как он переносится, по воздуху, что ли? вчера в Швейцарии, сегодня в Петербурге, – что за богатыри?
– Беленин? Это кто? – не удержался переспросить невыдержанный Дахин.
Не знал он, кто такой «Беленин»? Косо усмехнулся длинный Уксила, ещё застылее смотрел Машистов, сожалительно облизнул губы Вадим, и даже Веронике, самой не знавшей, кто такой Беленин, стало неловко за неприличие дахинского переспроса.
И Дахин ещё глубже забрал свои глаза в притемнённые глазницы.
– Так вот, БЦК указывает, – ровно продолжал Вадим. – Всеми силами бороться против гвоздёвцев. Последовательно и по широкому фронту саботировать всё военное производство. Понятно?
Вполне. Да ведь кое-что и делаем.
– Но предупреждение: помнить, что наша главная сила – стачка. Квалифицированных рабочих не хватает, на фронт не пошлют, и можно требовать многое. Бастовать, устраивать митинги, принимать резкие резолюции. Но если придётся выйти на улицу, то всяких столкновений избегать. Время не пришло. Последний штурм будет тогда, когда мы установим полный союз с армией. Тоже понятно?
Как же далеко, как далеко ушло то время, вспоминала Вероника, тот июль Четырнадцатого, когда студенты на Невском пели патриотические гимны, стояли на коленях перед Зимним, и курсистки-бестужевки радовались: война – освежающая буря! Когда сидящие даже в трамваях снимали шляпы, если по улице манифестация пела «Боже, царя храни». И как же всё повернулось – когда? – что ни во взятие Эрзерума, ни от брусиловского наступления уже никого не выгонишь праздновать на улицу. И вот, серьёзно, как о самом близком: время последнего штурма! И вовсе открыто: не надо нам ваших пушек, война вашей войне!!
Вот это ощущение верной силы – силы растущей, знающей себя, – покорило и привлекло сюда девушку, перетопляло её счастьем присоединиться. Она удивлялась самой себе прежней: как слепо и долго не могла выйти на верную дорогу.
– И ещё последнее. Постановлением БЦК, 26-го, в день открытия суда над революционными матросами, – провести всеобщую петербургскую однодневную стачку. Стачку протеста против этого суда.
– Это – какими же матросами? – не обжёгся, не унялся Дахин, всё ему знать.
– Революционными, сказали! – оборвал его Уксила.
А Машистов, хотя тоже не знал про матросов, но смотрел так преданно-твёрдо, будто всю жизнь только об этих матросах и сокрушался, уже наболело у него с этими матросами.
– С матросами вот какими, – объяснил, однако, Вадим. – Прошлой осенью они вели пропаганду среди судовых команд. Там… из-за пищи, из-за немецких офицерских фамилий, неважно. Но вызвали волнения на «Гангуте» и на «Рюрике», и мы их рассматриваем как революционных. Продержали их по тюрьмам, теперь готовят расправу. Да вы завтра листовки получите, вот товарищ Мария привезёт, для чего я её и привёл.
Мария покраснела, все посмотрели на неё.
– А в листовке, если хотите, вот… – Вадим охотно развернул и бегло читал с написанного выдержки, так читал, как бежит кенгуру или заяц – прыжками, только чуть касаясь кое-где, чуть унося на лапах крошки земли: – …За то, что они в душных казармах сохранили ясность революционного сознания… не захотели быть безсловесным орудием в руках… Пусть дрогнет рука палача перед протестом народа! Долой смертную казнь!
Долой смертную казнь!.. Мечта Толстого! Мечта лучших сердец! И сколько лет блужданий потратила бестужевка в «мирах искусств», пока достигла этих людей и задохнулась от их широты!
Тонкая нежная кожа Матвея разрозовелась. Однако не всё подряд читать. Сложил бумажки, оглядел зорко каждого из товарищей:
– Но одновременно это будет стачка и против ареста солдат 181-го полка. И – против дороговизны. И участием в этой стачке вы смоете свой позор за предыдущее бездействие. Готовьтесь. Потянете?
Должны были потянуть. Уксила встал в свой длинный рост. И Машистов поднялся, поднимая параллелепипед головы.
Уговаривались по мелочам, одевались.
Буро-красным шарфом Матвей обмотал горло, надевал теперь кепи.
И Вероника натянула оренбургский платок, пряча холёные волосы свои и хоть немного опрощаясь. Жали руки все всем, и ей пожали трое. Она касалась этих честных рабочих труженых рук почтительно-благоговейно, а ей пожали крепко, железно, больно – и радостно.
Доверяли ей. Посвящали её.
Боже, как хотелось ей оказаться хоть немного полезной и достойной этих людей и этого благородного движения: кончать войну! Кончать все войны на земле, раз и навсегда! И все смертные казни! Никого не угнетать! Всех – освободить от покорения!
Вышли из домика больничной кассы – на виду у постового, где-то и патруль, и Матвей для безвинного вида взял девушку под руку, и так пошли они, пошли медленно по Шлиссельбургскому.
И хотя знала Вероника, что Матвей взял её лишь для виду, что столько заботы к ней нет у него, – а шла, как если бы всё взаправду.
– Я тебе так благодарна, что ты меня привёл. Что ты мне это поручаешь. Ты увидишь, я буду очень подходящая.
Матвей молчал, о своём думал.
Приятный был полузимний вечерок. Мелкие холодные не снежинки, но и не капельки, садились на лоб, на щёки. Фонари, фонари уводили по длинному проспекту, без тротуаров, с одной мостовой. Лежал обрывок газеты – один, другой. Запущено, вряд ли так раньше. Малолюдно было. Лавки все заперты, в переулках темно. Проехал в город новенький американский грузовик, посторонились, Вероника отбежала, шубку сберегая от обшлёпа, невольно. Да и Матвей подался.
А за двадцать длинных кварталов впереди них этот город, полгода тёмный, весь в камне, однако такой приспособленный для вечернего света, для развлечений, балов, театров, рысаков, поездок на острова, такой налаженный город блаженства для немногих, – в этот вечерний час только начинал жить своей главной жизнью, и юные гвардейцы на лихачах, вставши в рост для стати и перчатками по плечу возницы стегающие для скорости, гнали на свои назначенные удовольствия, ничего решительно знать не желая об этих рабочих окраинах, об этих стачках, уже ударявших и которые вот ударят.
И самой Веронике надо было садиться на паровичок, потом на трамвай, пересечь весь этот праздный, нарядный город, его мосты, и в дальний край Васильевского острова, в конец Николаевской набережной, на 21-ю линию.
Но – не хотелось ей так быстро уезжать. А Матвей жил у отца-адвоката на Старо-Невском, но снимал комнату и здесь, близ Бехтеревской клиники, скоро налево, недалеко от своего Психоневрологического института. Сейчас институт их бурлил, отнимали у них автономию, – и Матвей должен был быть близко, на месте.
И когда, миновав возможную опасность полицейского пригляда, он отнял руку, не вёл её больше, она посмотрела на него сбоку, на его смелое, уверенное, энергичное лицо, и робко сама подвернула руку в облитой перчатке под его локоть. А чтоб это не выглядело кисейным слюнтяйством, сразу и спросила:
– Матвей. Скажи…
Раньше-то всего хотелось ей спросить – кто такой Беленин (кличка, конечно)?
Но – нельзя было так спрашивать и напарываться, чтоб он на это указал. В конспирации не должно быть никаких пустых любопытств или действий. И эта замкнутость партийной тайны и собственная неуклонная твёрдость Матвея сливались для Вероники в одну единую мужественность. Эта партия – не шутила, не болтала, лясы не точила, и так сильно отличалась от того расслабленного, бездейственного окружения, где Вероника прозябала до сих пор.
– Ска-жи… Я всё-таки вот не понимаю…
– Да? – рассеянно спросил он, глядя вперёд.
Вероника и хотела стать поскорее цельной, как все они, но всё же возникали, двоились сомнения, и она – спрашивала, Матвей и поощрял – спрашивай.
– Вот этот лозунг – превратить нынешнюю войну в гражданскую. – Она называла грозные исторические явления, а голос её был такой мягкий, домашний. – А это не может, наоборот, затянуть продовольственный кризис? Я вот думаю: если война уже на третьем году грозит народу вырождением – так что же будет, если она продлится, хоть и гражданская?
– Что ты, что ты! – прислушался и просто рассмеялся Матвей. – Как только мы сшибем это грабительское правительство и всяких негодяев Гучковых-Рябушинских, как только установится демократическая республика – сразу не станет этих хвостов, этой дороговизны, все продукты сразу появятся.
– Откуда же?
– Да их полно. Их в Питере сейчас – полно. Их только прячут – купцы, промышленники, ожидая сорвать на них сверхприбыли. Вот мы идём мимо этого длинного забора, не перескочишь. А – что за ним? Какой-то склад, наверно, и очень может быть, что в этом складе полно провизии, товаров, и только добраться надо. Не-ет, – усмехался он её неверию. – Весь продовольственный кризис – от игры спроса и предложения, от спекуляции. А установить завтра социалистическое распределение – и сразу всем хватит, ещё и с избытком. Голод прекратится на второй день революции. Всё появится – и сахар, и мясо, и белый хлеб, и молоко. Народ всё возьмёт в свои руки – и запасы, и хозяйство, будет планомерно регулировать, и наступит даже изобилие. Да с каким энтузиазмом будут всё производить! Можно больше сказать: разрешение продовольственного кризиса и невозможно без социализма, потому что только тогда общественное производство станет служить не обогащению отдельных людей, а интересам всего человечества!