Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Rue d’Enfer, 83, Париж, 23 июля 1855.
Письмо ваше от 14 было мне передано только 18 и именно в такую минуту, когда я был завален работой и делами. Отвечать прежде мне было невозможно.
Пользуюсь небольшим досугом, чтоб сердечно поблагодарить вас, что вы не забыли меня, предпринимая ваше «Русское обозрение». Наше воззрение, я думаю, сходно; мы связаны круговой порукой, у нас общие надежды и те же упования. С края на край Европы та же мысль, как молния, освещает все свободные сердца. Не говоря друг с другом, не переписываясь, хотим мы того или не хотим, – мы сотрудники друг друга. Я не могу теперь написать вам статьи, но чего нельзя сегодня, то можно завтра, и во всяком случае, живой или мертвый, я хочу быть одним из титулярных (honoraires) редакторов «Русской звезды»[708].
Наше положение ужасно трудно! Вы пока еще заняты правительствами, а я, напротив, смотрю на управляемых. Не следует ли прежде, чем нападать на деспотизм притеснителей, напасть на деспотизм освободителей? Видали ли вы что-нибудь ближе подходящее к тирании, чем народные трибуны, и не казалась ли вам иной раз нетерпимость мучеников так же отвратительной, как бешенство их гонителей? Деспотизм оттого так трудно сокрушить, что он опирается на внутреннее чувство своих антагонистов, я должен бы сказать – своих соперников, так что писатель, действительно любящий свободу, истинный друг революции, часто не знает, в которую сторону ему направлять свои удары, в скопище ли утеснителей или в недобросовестность утесненных.
Верите ли вы, например, что русское самодержавие произведено одной грубой силой и династическими происками?.. Смотрите, нет ли у него сокровенных оснований, тайных корней в самом сердце русского народа? Я спрашиваю вас – как одного из самых откровенных людей, которых я знал, – неужели вы не приходили в негодование, в отчаяние от притворства, от махиавеллизма тех, которых так или иначе европейская демократия признает или выносит своими главами? Не надо распадаться перед неприятелем – скажете вы; но, любезный Герцен, что страшнее для свободы – распадение или измена?
То, что я вижу на Западе, дает мне право предположить о том, что будет на Востоке, которого я не знаю; люди всё те же под всеми меридианами. Я четыре года смотрю, как вслед за гибельным примером какое-то бешенство деспотизма охватило все души; как презрение масс, вчера объявляемых самодержавными, почти боготворимых, сделалось общим мнением; как люди, у которых свобода была девизом, ругаются теперь над ней; как социальная революция была осмеяна, посвящена смерти – лицемерами, которые со дня ее рождения поклонялись ей. Знаете ли вы, наконец, на ком хотят эти побежденные вчерашнего дня выместить горе своей неудачи? – На тирании, на привилегиях, на суеверии? Нет, на народе (la plèbe), на философии, на революции…
Speramini, popule meus![709] Какое же общение возможно с ними? Сделаемте союз, как Бертран дю Гесклин и Оливье де Клиссон, за свободу quand même[710], против всех живых и мертвых. Будем поддерживать дело освобождения, откуда бы оно ни шло и каким бы образом оно ни являлось, и будем без пощады сражаться против предрассудков, хотя бы мы их и встречали у наших единомышленников и братьев. Если газеты говорят правду, то Александр II собирается возвратить Польше долю ее прав[711], как будто исполняя программу вашу, любезный Герцен, и это в то время, как Запад воюет против него и против революции за Турцию. Кому же дать пальму? Английской ли аристократии, которая с высоты свободной трибуны всенародно отзывается с презрением о Венгрии и Польше, или царю, начинающему восстановление Польши? Римскому ли понтифу, проклинающему восстание Польши, или еретическому царю, зовущему ее на жизнь?
Снова будто с Востока занимается свобода, с Востока варварского, из этой родины рабов, кочующих дикарей отсвечивает на нас нравственная жизнь его, убитая на Западе эгоизмом мещан и нелепостию якобинцев: отсвечивает на нас в то время, как грубый материализм нас пожирает больше чумы и картечи; наше несчастное войско и народ русский увлекаются в бой благородными чувствами народности, религии, ненавистию к варварству и, может, надеждой на свободу, обещанную царем.
История полна этих противуречий.
Принесут ли наши солдаты, храбрые в опасности, герои перед смертию, – принесут ли они с собой заразу благородных чувств и широких помыслов? Не знаю. От Запада они отрезаны механизмом дисциплины; казарменный дух, жалкая страсть отличий их очень забили – может, они придут так, как пошли солдатами папы и императора, Рима и 2 декабря.
Но чего не сделает «пушечное мясо», то сумеет сделать перо писателя. С берегов Черной, Днепра, Вислы – мысль о свободе придет пристыдить старую революционную весь. Она вызовет воспоминания 14 июля, 10 августа, 31 мая, 1830, 1848. Тогда мир узнает, может ли Франция, победоносная в Крыму (это предположение я поневоле должен сделать для моих суетных соотечественников), еще держать скипетр образования ипрогресса…
Прощайте, любезный друг. Сохраните себя неприкосновенным и чистым в наших передрягах, это мое единственное желание вам, пусть оно будет залогом вашего успеха.
П. Ж. Прудон.
Письмо Томаса Карлейля*
5, Чайна Род, Чельси, 13 апреля 1855.
Dear Sir[712],
Я прочел вашу речь[713] о революционных началах и элементах в России; много в ней мощного духа и сильного таланта, она особенно поражает трагической серьезностью тона, которого нельзя не видеть и нельзя легко принять читателю, какого бы мнения он ни был о вашей программе и о вашем пророчестве России и миру.
Что касается до меня, я признаюсь, что никогда не считал, а теперь (если это возможно) еще меньше, чем прежде, надеюсь на всеобщую подачу голосов, во всех его видоизменениях. Если оно может принести что-нибудь хорошее, то это так, как воспаление в некоторых смертных болезнях. Я несравненно больше предпочитаю самый царизм или даже великий туркизм (grand turkism) – чистой анархии (а я ее такою, по несчастию, считаю), развитой парламентским красноречием, свободой книгопечатания и счетом голосов. «Ach, mein lieber Sultzer, er kennt nicht diese verdammte Rasse»[714], – сказал раз Фридрих II, и в этом он выразил печальную истину.
В вашей обширной родине, которую я всегда уважал как какое-то огромное, темное, неразгаданное дитя провидения, которого внутренний смысл еще неизвестен, но который очевидно не исполнен в наше время; она имеет талант, в котором она первенствует и который дает ей мощь, далеко превышающую другие страны, – талант, необходимый всем нациям, всем существам и беспощадно требуемый от них всех под опасением наказаний, – талант повиновения, который в других местах вышел из моды, особенно теперь. И я нисколько не сомневаюсь, что отсутствие его будет, рано или поздно, вымещено до последней копейки и принесет с собой страшное банкротство. Таково мое мрачное верование в эти революционные времена. Несмотря на наши разномыслия, я буду очень рад, если вы заедете ко мне, будучи в городе; да я и сам надеюсь как-нибудь, прогуливаясь, завернуть в вашу Чомле-Лодж и потолковать с вами о разных разностях.
С искренним уважением и желанием всякого добра…
Т. Карлейль[715].
Другие редакции
Часть шестая
<Глава VII>*
Немцы в эмиграции. – Руге. – Кинкель. – Марксиды. – Северо-американский обед. – Международный комитет. – Подонки эмиграции – индустриалы, ходебщики, разбойники и шпионы.Немецкая эмиграция отличалась от прочих своим тяжелым, скучным характером, бесконечными сплетнями и совершенным разъединением. У ней не было ни общей цели, ни плана. Они неопределенно хотели единства Германии, свободы Германии. Но тут не было живого, резкого стремления итальянцев. Теоретический спор и теоретические разветвления делали при личной ненависти невозможным какое б то ни было соединение. Наиумнейшие из немецких изгнанников чувствовали это.
<Глава X>
Camicia Rossa*
Запрещение митинга на Примроз-Гилле – один из самых нелепых фактов, принадлежащих к ряду невероятных промахов, ошибок, неловкостей, niaiseries[716] знаменитого россельпалмерстоновского управления. Вся их политика экспедиентов, выжиданий – когда надобно действовать, вмешательств – когда надобно выжидать, консерватизма в либеральной одежде, картонных тигров и леопардов, громких нот и тихих дел давно оказалась совершенно негодной. Без поддержки Дерби, Дизраэли и их приятелей такое управление не продержалось бы дня. Ужас попасть в беззубый торизм – хранит поддельные зубы седого вигизма. От Крымской войны, которая принесла пользу одной России, до вреда Польше и Дании, которым хотели помочь, от Conspiracy Bill до соединения обеих враждующих Америк в одном чувстве – ненависти к Англии – мало было ошибок наивнее запрещения митинга на Примроз-Гилле[717]. Неспокойная совесть правительства сказалась в излишнем усердии полиции. Если б нужно было искать доказательств министерского участия в отъезде Гарибальди, то один этот факт был бы достаточен за глаза. Ловко вывернулись государственные люди – нечего сказать.