Читая «Лолиту» в Тегеране - Азар Нафиси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она нервно растерла ладони; на меня она не смотрела. Но, по правде говоря, с Нассрин всегда было так, мы с ней всегда так общались – делились самым сокровенным и притворялись, что это так, ничего особенного. Подобное безразличие к сильной боли и привычка воспринимать ее «походя» не были проявлением храбрости, а свидетельствовали о трусости особого рода, разрушительном защитном механизме, когда пострадавший заставлял окружающих выслушивать рассказ о пережитом им кошмаре, не позволяя себе сопереживать: мол, не жалейте меня, мало ли что в жизни бывает, переживем. Ничего страшного, так, ерунда.
Нассрин призналась, что за все годы тюрьмы и войны ей не было так трудно, как сейчас, когда она пыталась свыкнуться с мыслью об отъезде. Поначалу ей казалось, что она должна уехать на время. Но постепенно она осознала, что просто не хочет здесь оставаться. Загранпаспорт ей не давали, и она поняла, что придется выехать незаконно; это ее вполне устраивало.
Я вела себя так, будто речь шла об обычном путешествии, рядовой поездке в Лондон в гости к старшей сестре. В это время года в Лондоне всегда дожди; обязательно попроси сводить тебя в «Глобус»[106]… А почему ты рассталась с Рамином, не удержавшись, спросила я? Он был против переезда или поддерживал тебя? Нет, он, он… он знал, как я хотела уехать, из-за болезни, знаете, которая у меня после тюрьмы. Мы – я имею в виду маму, сестру и себя – мы давно уже думали, что, может, в Англии есть врачи получше. Я никогда не спрашивала Нассрин, чем она болела.
Сначала Рамин, как и полагается настоящему джентльмену – тут Нассрин улыбнулась и ненадолго вновь стала девчонкой, какой я ее помнила, – сначала он согласился, что я должна уехать, но решил, что им нужно обручиться. Я не стала комментировать, ждала, пока она договорит. Вот тогда-то я с ним и порвала, сказала она. Нассрин? Она замолчала, опустила голову и принялась разглядывать свои ладони. Потом торопливо произнесла: он был… он был не лучше других. Помните ту цитату из Беллоу про людей, которые сливают на окружающих весь свой мысленный мусор? Она опять улыбнулась. Эта цитата очень хорошо описывает Рамина и его друзей-интеллектуалов.
Это оказалось слишком даже для меня с моей способностью обходить острые углы. Я отпила воды; хороший способ потянуть время, известный нам по книгам. Что ты имеешь в виду – он не лучше других? Кого «других»?
Мой дядя был еще хуже, ответила она. Он как Нахви. Рамин хоть немного отличался. Читал Деррида, смотрел Бергмана и Киаростами[107]. Нет, он меня не трогал; он был очень осторожен, чтобы не дай Бог ко мне не прикоснуться. Дело не в этом. Не могу объяснить; дело в его глазах. В его глазах? Да, в том, как он смотрел на окружающих, на других женщин. Я все понимала, сказала она и понурилась с несчастным видом, сложив ладони домиком. Рамин считал, что есть девушки, к которым испытываешь сексуальное влечение, а есть те, на которых мужчины женятся, – те, с кем можно общаться интеллектуально, кого можно уважать. И эти два типа не смешиваются. Уважать, сердито повторила она. Да, именно это слово. Он меня уважал. Я была его Симоной де Бовуар, и мыслей о сексе со мной он даже не допускал. Мало того, трусость не позволяла ему пойти и заняться сексом с кем-то еще. Поэтому он просто смотрел на других женщин. Дошло до того, что он разговаривал со мной и пялился на мою старшую сестру. Просто пялился. Он смотрел на женщин так… так, как дядя меня трогал.
Мне стало жаль Нассрин и, как ни странно, Рамина тоже. Мне казалось, он тоже нуждался в помощи; ему тоже нужно было лучше узнать себя, разобраться в своих потребностях и желаниях. Неужели она не понимала, что он совсем не такой, как ее дядя? Возможно, я не имела права требовать от нее сочувствия к Рамину; я слишком многого от нее хотела. Она обошлась с ним жестоко, убедила себя, что испытывать к нему чувства непозволительно. Она сказала, что у них все кончено, и ясно дала понять, что в ее глазах он ничем не лучше мужчин, которых он критиковал и презирал. С аятоллой Хаменеи хотя бы все понятно, но другие – люди с политкорректными идеалами, которые обещают нам всякое, – те еще хуже Хаменеи. Ты хочешь спасти человечество, сказала она Рамину, ты и твоя проклятая Ханна Арендт. Так начни с себя и спаси себя от своих проблем с сексом! Найди проститутку. Прекрати пялиться на мою сестру!
Все мои воспоминания о Нассрин неизбежно возвращаются к тому дню в моем кабинете, когда она сказала, что уезжает. Небо окрасилось в сумеречные цвета – оно не было ни темным, ни светлым, ни серым. Дождь падал тяжелой пеленой, с сухих коричневых листьев груши под окном свисали капли.
«Я уезжаю», – сказала она. Ей было двадцать семь лет, а она даже не знала, как это – жить. Ей всегда казалось, что хуже тюрьмы ничего быть не может, но оказалось, может. Она убрала со лба выбившиеся пряди волос и проговорила: там, в тюрьме, я, как и все, думала, что нас убьют и этим все кончится; а может, мы выживем – выживем, выйдем на свободу и начнем с начала. Там, в тюрьме, мы мечтали лишь об одном – оказаться снаружи, на свободе, но когда я вышла, я поняла, что скучаю по чувству солидарности, которое объединяло нас там, за решеткой, по чувству, что у меня есть цель, по нашим разговорам и посиделкам, когда мы делились воспоминаниями и едой. Но больше всего я скучаю по надежде. В тюрьме мы надеялись, что однажды выйдем на свободу, поступим в колледж и будем веселиться, ходить в кино. Мне двадцать семь лет. Я не знаю, каково это – любить. Я не хочу таиться, не хочу спрятаться ото всех навсегда. Я хочу знать – знать, какая она, Нассрин. Наверно, это и есть