Чужой вагон - Леонид Жуховицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ленка идет рядом. А Федот бежит повсюду — и спереди, и сзади, и справа, и слева. Хороший пес!
— А его куда же? — спохватываюсь за полквартала до кафе.
— Это мы сейчас, — успокаивает она и достает из коляски большую хозяйственную сумку. — Федька!
К моему недоумению, Федот сразу же прыгает в сумку.
— Он тихий, — объясняет Елена, — скажешь — и лежит, пока не выпущу.
— Так, может, мы его на вешалку сдадим?
— Стоит подумать, — с серьезной гримаской кивает она.
Мы входим в кафе.
— Дай-ка, тут я, — говорит негромко Елена и сама вкатывает коляску.
— А это что? — удивляется гардеробщик.
— Это — девочка, — с дружелюбной улыбкой объясняет Ленка. — Вы не возражаете — она пока здесь постоит?
— А-а… — заикается гардеробщик.
— Ничего, — успокаивает Елена, — мы у самого входа сядем.
И идет вперед, неся сумку с Федотом.
А гардеробщик, поджарый и проворный, как хищная птица, прожженный гардеробщик, считающий людей на гривенники, гардеробщик с лицом угодливым и опасным, этот соловей-разбойник, ждущий своего мига среди вешалок, вдруг теряется, светлеет и кричит вслед:
— Да вы не беспокойтесь — мы уж тут приглядим!
И осторожно, двумя пальцами берется за гнутую ручку коляски.
Мы садимся у входа, за первый же столик. Сумку Елена кладет на пол, к батарее.
— Пусть погреется…
На чаевые в этом кафе расчет слабый, поэтому официантки расторопны.
— Два шарика черной смородины, — говорит Ленка, — один — крем-брюле…
Она медлит, заглядывая в меню, и официантка подсказывает:
— Значит, ассорти?
Но моя спутница легким ужесточением интонации — не зря в театр готовилась! — ставит ее на место:
— …а также два шарика клубничного.
— Два — черной смородины, один — крем-брюле и два — клубничного, — покорно повторяет официантка.
За что Елена награждает ее любезной улыбкой. Королева, да и только! Ее величество какого-нибудь Таиланда, путешествующая инкогнито…
Эх, мне бы года на три такую физиономию!
— Ну, мамаша, — говорю, — как ты в новом качестве?
— Ты знаешь, — отвечает и морщит лоб, — девочка спокойная, веселая, тьфу-тьфу-тьфу, не знаю в кого. Первое время даже вскакивала ночью — смотрела, дышит ли. Улыбается с трех недель, головку держит…
— Он знает?
— Ну что ты! — говорит Елена, поводит плечами и, в прежней своей манере, начинает дурачиться: — Почему это я должна с ним делиться? Он с молодой женой хоть дюжину наплодит под африканским солнцем. А я женщина одинокая…
— Мать его знает?
Она вздыхает:
— Вообще-то у нее кое-какие подозрения есть. Я к ней раньше часто ходила, потом, естественно, перестала, а теперь опять хожу. Так вот, она там что-то на пальцах подсчитала… Ну я, конечно, отпираюсь. В крайнем случае, скажу — не от него.
И снова начинает валять дурака:
— Скажу — дитя любви одного известного писателя, пожелавшего остаться неизвестным…
Я смотрю на Елену молча, я мучительно пытаюсь понять сразу все — и сказанное, и не сказанное, — и она, пожалев меня, принимается объяснять:
— Понимаешь… Во-первых, у него своя жизнь. Во-вторых, я совершенно не представляю его в роли отца. Он проживет в Африке еще лет пять. Ну, будет он знать — какая разница? Алименты станет присылать звериными шкурами? В конце концов, при чем тут он? Я этого сама хотела. А он не знал, и знать ему нечего.
Помолчав, она спокойно добавляет:
— Это мой ребенок. Только мой. А с ним все кончено.
Я спрашиваю:
— Сколько тебе сейчас платят?
Она снова морщит лоб — считает.
— В общем, выходит около ста сорока — это с халтуркой. Хватает. У матери пенсия — шестьдесят. А насчет этой особы, — она кивает в сторону вешалки, — я же теперь в конвейере.
Это я уже слышал от Анюты. Конвейер — мудрое изобретение молодых небогатых родителей, которые, скооперировавшись, выстраивают нечто вроде былой многодетной семьи. Какой-нибудь семилетний Петька вырастает из почти новых валенок, и они переходят шестилетней Машеньке, ее шубка — какому-нибудь пятилетку. И так, сверху вниз, идет обувка, одежка, рейтузики, ползунки. А в самый конец этого конвейера пристроилась личность, спящая сейчас в вестибюльчике кафе под присмотром хищного гардеробщика. Потом ее пеленки и чепчики двинутся дальше — к следующему поселенцу планеты…
— Понимаешь, — произносит Ленка и безоблачно смотрит мне в глаза, — может, я дура, но я довольна, что он уехал. Ну вот представь — был бы он тут. Сколько сложностей! А так — и он спокоен, и мне хорошо.
Тон у нее ровный, разумный и чуточку отстраненный, словно мы обсуждаем среднего качества кинофильм.
Умеет человек себя уговаривать!
Тут как раз и всовывается наш приятель гардеробщик. Ленка привстает, но он успокаивающе поднимает ладонь и наклоняется к нам:
— Спит спокойно, я вот и зашел сказать.
Он уходит почти счастливый, словно к радостной тайне приобщился.
А я вдруг замечаю, что какой-то парень все смотрит в нашу сторону. Он высок, он в джинсовом костюме и грубом свитере под горло, у него лицо и движения странствующего рыцаря, уставшего ездить по обыденным городам, без драконов и заколдованных царевен. Он отрешенно курит, и дым уходит в сторону и вверх, к плавно колеблющемуся мобилю. Я ловлю взгляд парня — а в нем тоска и зависть. Тогда я словно прозреваю.
Я смотрю на Елену и вижу ее. Не подросшую десятиклассницу, не мою память о ней, не мои мысли о ней — вижу ее саму.
Молодая женщина сидит со мной рядом — как говорится, интересная молодая женщина, личность, умная и спокойная. Сидит, ест мороженое, а вокруг простирается открытый, доброжелательный мир.
И ведь не стала красавицей, нет, не стала. И одета не воскресно — так, на вторник с минусом. Но что ей красота, что ей одежда, когда в лице столько уверенности, столько внутренней свободы, такой мир и покой…
Я не верю глазам, я пытаюсь стряхнуть с себя это новое, непривычное видение, я шучу, я смотрю на нее просто как на выросшую девчонку, как всегда смотрел. Я говорю себе: это же Ленка, моя лилипутка.
Но ласковое детское прозвище не клеится к ней, отпадает, как сухой лист от стены.