Революция 1917 года глазами ее руководителей - Давид Анин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И.Г. Церетели
Резко изменился характер комитета с появлением Церетели. Вошел он туда в качестве члена 2-й думы только с совещательным голосом. В первый день он скромно отказался высказать свое мнение, так как еще не присмотрелся к обстановке. На следующий день он произнес пространную речь, словно нащупывая позицию, причем не угодил ни левым, так как он явно тянул в сторону компромисса и соглашения с правительством, ни правым, так как речь его во многих отношениях дышала еще нетронутым «сибирским» интернационализмом. На третий день Церетели явился уверенным в себе вождем комитета и совета и, в принципе сохраняя интернационалистические тенденции, на практике резко проводил оборонческую линию поведения и линию органического сотрудничества и поддержки правительства. С больной грудью, часто теряя от напряжения голос, с болезненно воспаленным лицом и глазами, – он спокойно, уверенно и смело вел комитет, который сразу из сборища случайных людей превратился в учреждение, в орган. Но поразительно, как раз в момент, когда комитет организовался, когда в нем выделились и начали функционировать отделы, когда ответственность за работы взяло на себя бюро, избранное только из оборонческих партий, – словом, когда комитет научился управлять собой, – как раз в это время он выпустил из рук руководство массой, которая ушла в сторону от него.
При оценке работ комитета надо, конечно, иметь в виду и общее положение всех членов его, столкнувшихся впервые с целой массой существеннейших и сложнейших вопросов. Однажды, когда командир одного из корпусов пятой армии стал мне жаловаться на тяжелое положение командного состава при новых порядках, я ответил ему:
– Это трагедия не только командного состава, но всей интеллигенции. Положение командира корпуса, вынужденного командовать солдатами при наличии комитетов, не тяжелее положения Церетели, вернувшегося из каторги и ставшего министром.
Все были словно люди, долго находившиеся в темноте и вышедшие на свет и теперь беспомощно наталкивающиеся друг на друга и на окружающую обстановку. Новые вопросы нахлынули в таком изобилии и в таком никогда еще не бывалом виде, что громадное большинство, все, кто не придерживался слепо какой-нибудь догмы или канона, а хотел действовать сообразно обстоятельствам, было сбито с толку и часто по нескольку раз вынуждено было менять мнение по одному и тому же вопросу, даже не будучи в состоянии уяснить степень и существо своего противоречия. Ведь действовать приходилось в условиях тягчайшей войны, при общей разрухе на фоне со всех сторон подступающей, кричащей, угрожающей массы, которая сегодня встречает овациями Родзянко, а завтра – Плеханова, послезавтра Ленина. Что делать с арестованным царем, что делать с заключенными министрами; можно ли позволить правой печати выходить в свет, нужно ли отменить смертную казнь, как поступить с национальными требованиями, как организовать выборы в Учредительное собрание, как заставить солдат повиноваться командному составу, как разрешить аграрный вопрос? Как организовать правительство? А главное и основное: как быть с войной? Ведь и теперь, быть может, нет двух людей одного и того же класса и одной и той же партии, которые ответили бы одинаково на все эти вопросы. Тогда же их приходилось решать в обстановке, которую я пытался изобразить, и решать людям, которые ни разу не имели возможности прикоснуться к административному аппарату России. Ведь многие из членов комитета лишь после революции впервые увидели генерала не в качестве объекта террористического покушения и не как субъекта административных репрессий. Теперь же приходилось столковываться с этими же генералами относительно того, как быть с армией, как быть с фронтом и как быть с войной.
Станкевич В.Б. Воспоминания 1914–1919 гг. Берлин: Изд-во И. Ладыжникова, 1920.
Временное правительство и его министры Керенский, Львов, Гучков, Коновалов, Милюков
В.Д. Набоков
Заседания Временного правительства неизменно начинались с очень большим запаздыванием. Министры приходили в заседание всегда до последней степени утомленные. Работа каждого из них, конечно, превышала нормальные человеческие силы. В заседаниях часто рассматривались очень специальные вопросы, чуждые большинству, и министры часто полудремали, чуть-чуть прислушиваясь к докладу. Оживленные и страстные речи начинались только в закрытых заседаниях, а также в заседаниях с «контактной комиссией» Исполнительного комитета Совета рабочих и солдатских депутатов.
Мне хотелось бы здесь свести мои впечатления как о Керенском, так и о других членах Временного правительства. Я не собираюсь давать им исчерпывающую характеристику: для этого у меня, прежде всего, нет достаточного материала. Но, как-никак, я встречался со всеми этими людьми ежедневно в течение двух месяцев; я видел их в очень важные и ответственные минуты, я мог пристально наблюдать их, а потому полагаю, даже и отрывочные мои впечатления не лишены некоторого интереса и могут, со временем, когда эти мои заметки, в том или другом виде, будут использованы, войти в общую массу исторических материалов о русской революции и ее деятелях. Начну с Керенского.
В.Д. Набоков
В большой публике его стали замечать только со времени его выступлений в Государственной думе. Там он в силу партийных условий фактически оказался в первых рядах и, так как он во всяком случае был головой выше той серой компании, которая его в Думе окружала, – так как он был недурным оратором, порою даже очень ярким, а поводов к ответственным выступлениям было сколько угодно, то естественно, что за четыре года его стали узнавать и замечать. При всем том, настоящего, большого, общепризнанного успеха он никогда не имел. Никому бы не пришло в голову поставить его, как оратора, рядом с Маклаковым или Родичевым или сравнить его авторитет, как парламентария, с авторитетом Милюкова или Шингарева. Партия его в 4-й Думе была незначительной и маловлиятельной. Позиция его по вопросу о войне была, в сущности, чисто циммервальдовской. Все это далеко не способствовало образованию вокруг его имени какого-либо ореола. Он это чувствовал, и так как самолюбие его – огромное и болезненное, а самомнение – такое же, то естественно, что в нем очень прочно укоренились такие чувства к своим выдающимся политическим противникам, с которыми довольно мудрено было совместить стремление к искреннему и единодушному сотрудничеству. Я могу удостоверить, что Керенский не пропускал случая отозваться о Милюкове с недоброжелательством, иронией, иногда с настоящей ненавистью. При всей болезненной гипертрофии своего самомнения, он не мог не сознавать, что между ним и Милюковым – дистанция огромного размера.
Милюков вообще был несоизмерим с прочими своими товарищами по кабинету, как умственная сила, как человек огромных, почти неисчерпаемых знаний и широкого ума. Я ниже постараюсь определить, в чем были недостатки его, по моему мнению, как политического деятеля. Но он имел одно огромное преимущество: позиция его по основному вопросу, – тому вопросу, от решения которого зависел весь ход революции, вопросу о войне, – позиция эта была совершенно ясна и определенна и последовательна, тогда как позиция «заложника демократии» была и двусмысленной, и недоговоренной, и, по существу, ложной. В Милюкове не было никогда ни тени мелочности, тщеславия, – вообще, личные его чувства и отношения в ничтожнейшей степени отражались на его политическом поведении; оно ими никогда не определялось. Совсем наоборот у Керенского. Он весь был соткан из личных импульсов.
Трудно даже себе представить, как должна была отражаться на психике Керенского та головокружительная высота, на которую он был вознесен в первые недели и месяцы революции. В душе своей он все-таки не мог не сознавать, что все это преклонение, идолизация его – не что иное, как психоз толпы, – что за ним, Керенским, нет таких заслуг и умственных или нравственных качеств, которые бы оправдывали такое истерически-восторженное отношение. Но несомненно, что с первых же дней душа его была «ушиблена» той ролью, которую история ему – случайному, маленькому человеку – навязала и в которой ему суждено было так бесславно и бесследно провалиться.
С болезненным тщеславием в Керенском соединялось еще одно неприятное свойство: актерство, любовь к позе и вместе с тем ко всякой пышности и помпе.
Актерство его, я помню, проявлялось даже в тесном кругу Временного правительства, где, казалось бы, оно было особенно бесполезно и нелепо, так как все друг друга хорошо знали и обмануть не могли… До самого конца он совершенно не отдавал себе отчета в положении. За четыре-пять дней до октябрьского большевистского восстания, в одно из наших свиданий в Зимнем дворце, я прямо спросил, как он относится к возможности большевистского выступления, о котором тогда все говорили. «Я был бы готов отслужить молебен, чтобы такое выступление произошло», – ответил он мне. «А уверены ли Вы, что сможете с ним справиться?» – «У меня больше сил, чем нужно. Они будут раздавлены окончательно».