Рассказы; Повести; Пьесы - Антон Чехов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все притихли. И немного погодя опять тот же крик, грубый и протяжный, точно из-под земли:
— Ма-арья!
Марья, старшая невестка, побледнела, прижалась к печи, и как-то странно было видеть на лице у этой широкоплечей, сильной, некрасивой женщины выражение испуга. Ее дочь, та самая девочка, которая сидела на печи и казалась равнодушною, вдруг громко заплакала.
— А ты чего, холера? — крикнула на нее Фекла, красивая баба, тоже сильная и широкая в плечах. — Небось не убьет!
От старика Николай узнал, что Марья боялась жить в лесу с Кирьяком и что он, когда бывал пьян, приходил всякий раз за ней и при этом шумел и бил ее без пощады.
— Ма-арья! — раздался крик у самой двери.
— Вступитесь, Христа ради, родименькие, — залепетала Марья, дыша так, точно ее опускали в очень холодную воду, — вступитесь, родименькие…
Заплакали все дети, сколько их было в избе, и, глядя на них, Саша тоже заплакала. Послышался пьяный кашель, и в избу вошел высокий, чернобородый мужик в зимней шапке и оттого, что при тусклом свете лампочки не было видно его лица, — страшный. Это был Кирьяк. Подойдя к жене, он размахнулся и ударил ее кулаком по лицу, она же не издала ни звука, ошеломленная ударом, и только присела, и тотчас же у нее из носа пошла кровь.
— Экой срам-то, срам, — бормотал старик, полезая на печь, — при гостях-то! Грех какой!
А старуха сидела молча, сгорбившись, и о чем-то думала; Фекла качала люльку… Видимо, сознавая себя страшным и довольный этим, Кирьяк схватил Марью за руку, потащил ее к двери и зарычал зверем, чтобы казаться еще страшнее, но в это время вдруг увидел гостей и остановился.
— А, приехали… — проговорил он, выпуская жену. — Родной братец с семейством…
Он помолился на образ, пошатываясь, широко раскрывая свои пьяные, красные глаза, и продолжал:
— Братец с семейством приехали в родительский дом… из Москвы, значит. Первопрестольный, значит, град Москва, матерь городов… Извините…
Он опустился на скамью около самовара и стал пить чай, громко хлебая из блюдечка при общем молчании… Выпил чашек десять, потом склонился на скамью и захрапел.
Стали ложиться спать. Николая, как больного, положили на печи со стариком; Саша легла на полу, а Ольга пошла с бабами в сарай.
— И-и, касатка, — говорила она, ложась на сене рядом с Марьей, — слезами горю не поможешь! Терпи, и все тут. В Писании сказано: аще кто ударит тебя в правую щеку, подставь ему левую… И-и, касатка!
Потом она вполголоса, нараспев, рассказывала про Москву, про свою жизнь, как она служила горничной в меблированных комнатах.
— А в Москве дома большие, каменные, — говорила она, — церквей много-много, сорок сороков, касатка, а в домах все господа, да такие красивые, да такие приличные!
Марья сказала, что она никогда не бывала не только в Москве, но даже в своем уездном городе; она была неграмотна, не знала никаких молитв, не знала даже «Отче наш». Она и другая невестка, Фекла, которая теперь сидела поодаль и слушала, — обе были крайне неразвиты и ничего не могли понять. Обе не любили своих мужей; Марья боялась Кирьяка, и когда он оставался с нею, то она тряслась от страха и возле него всякий раз угорала, так как от него сильно пахло водкой и табаком. А Фекла на вопрос, не скучно ли ей без мужа, ответила с досадой:
— А ну его!
Поговорили и затихли…
Было прохладно, и около сарая во все горло кричал петух, мешая спать. Когда синеватый, утренний свет уже пробивался во все щели, Фекла потихоньку встала и вышла, и потом слышно было, как она побежала куда-то, стуча босыми ногами.
II
Ольга пошла в церковь и взяла с собою Марью. Когда они спускались по тропинке к лугу, обеим было весело. Ольге нравилось раздолье, а Марья чувствовала в невестке близкого, родного человека. Восходило солнце. Низко над лугом носился сонный ястреб, река была пасмурна, бродил туман кое-где, но по ту сторону на горе уже протянулась полоса света, церковь сияла, и в господском саду неистово кричали грачи.
— Старик ничего, — рассказывала Марья, — а бабка строгая, дерется все. Своего хлеба хватило до Масленой, покупаем муку в трактире, — ну, она серчает: много, говорит, едите.
— И-и, касатка! Терпи, и все тут. Сказано: приидите все труждающие и обремененные.
Ольга говорила степенно, нараспев, и походка у нее была, как у богомолки, быстрая и суетливая. Она каждый день читала Евангелие, читала вслух, по-дьячковски, и многого не понимала, но святые слова трогали ее до слез, и такие слова, как «аще» и «дондеже», она произносила со сладким замиранием сердца. Она верила в бога, в божию матерь, в угодников; верила, что нельзя обижать никого на свете, — ни простых людей, ни немцев, ни цыган, ни евреев, и что горе даже тем, кто не жалеет животных; верила, что так написано в святых книгах, и потому, когда она произносила слова из Писания, даже непонятные, то лицо у нее становилось жалостливым, умиленным и светлым.
— Ты откуда родом? — спросила Марья.
— Я владимирская. А только я взята в Москву уже давно, восьми годочков.
Подошли к реке. На той стороне у самой воды стояла какая-то женщина и раздевалась.
— Это наша Фекла, — узнала Марья, — за реку на барский двор ходила. К приказчикам. Озорная и ругательная — страсть!
Фекла, чернобровая, с распущенными волосами, молодая еще и крепкая, как девушка, бросилась с берега и застучала по воде ногами, и во все стороны от нее пошли волны.
— Озорная — страсть! — повторила Марья.
Через реку были положены шаткие бревенчатые лавы, и как раз под ними, в чистой, прозрачной воде, ходили стаи широколобых голавлей. На зеленых кустах, которые смотрелись в воду, сверкала роса. Повеяло теплотой, стало отрадно. Какое прекрасное утро! И, вероятно, какая была бы прекрасная жизнь на этом свете, если бы не нужда, ужасная, безысходная нужда, от которой нигде не спрячешься! Стоило теперь только оглянуться на деревню, как живо вспомнилось все вчерашнее — и очарование счастья, какое чудилось кругом, исчезло в одно мгновение.
Пришли в церковь. Марья остановилась у входа и не посмела идти дальше. И сесть не посмела, хотя к обедне заблаговестили только в девятом часу. Так и стояла все время.
Когда читали Евангелие, народ вдруг задвигался, давая дорогу помещичьей семье; вошли две девушки в белых платьях, в широкополых шляпах, и с ними полный, розовый мальчик в матросском костюме. Их появление растрогало Ольгу; она с первого взгляда решила, что это — порядочные, образованные и красивые люди. Марья же глядела на них исподлобья, угрюмо, уныло, как будто это вошли не люди, а чудовища, которые могли бы раздавить ее, если б она не посторонилась.
А когда дьякон возглашал что-нибудь басом, то ей всякий раз чудился крик: «Ма-арья!» — и она вздрагивала.
III
В деревне узнали о приезде гостей, и уже после обедни в избу набралось много народа. Пришли и Леонычевы, и Матвеичевы, и Ильичовы узнать про своих родственников, служивших в Москве. Всех жуковских ребят, которые знали грамоте, отвозили в Москву и отдавали там только в официанты и коридорные (как из села, что по ту сторону, отдавали только в булочники), и так повелось давно, еще в крепостное право, когда какой-то Лука Иваныч, жуковский крестьянин, теперь уже легендарный, служивший буфетчиком в одном из московских клубов, принимал к себе на службу только своих земляков, а эти, входя в силу, выписывали своих родственников и определяли их в трактиры и рестораны; и с того времени деревня Жуково иначе уже не называлась у окрестных жителей, как Хамская или Холуевка. Николая отвезли в Москву, когда ему было одиннадцать лет, и определял его на место Иван Макарыч, из семьи Матвеичевых, служивший тогда капельдинером в саду «Эрмитаж». И теперь, обращаясь к Матвеичевым, Николай говорил наставительно:
— Иван Макарыч — мой благодетель, и я обязан за него бога молить денно и нощно, так как я через него стал хорошим человеком.
— Батюшка ты мой, — проговорила слезливо высокая старуха, сестра Ивана Макарыча, — и ничего про них, голубчика, не слыхать.
— Зимой служил он у Омона, а в нынешний сезон, был слух, где-то за городом, в садах… Постарел! Прежде, случалось, летним делом, приносил домой рублей по десять в день, а теперь повсеместно дела стали тихие, мается старичок.
Старухи и бабы глядели на ноги Николая, обутые в валенки, и на его бледное лицо и говорили печально:
— Не добытчик ты, Николай Осипыч, не добытчик! Где уж!
И все ласкали Сашу. Ей уже минуло десять лет, но она была мала ростом, очень худа, и на вид ей можно было дать лет семь, не больше. Среди других девочек, загоревших, дурно остриженных, одетых в длинные полинялые рубахи, она, беленькая, с большими, темными глазами, с красною ленточкой в волосах, казалась забавною, точно это был зверек, которого поймали в поле и принесли в избу.