Аполлинария Суслова - Людмила Ивановна Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Умна она была средне; не выдающееся; но все заливал стиль. Младшая сестра (известный врач-ученый Суслова) умоляла ее помириться; но она (зависть) при всяком ее въезде в дом родителей – вылезала с подушкой и одеялом из окна в сад, прокрадывалась на улицу и уходила ночевать к знакомым. И сестра (врач), видя, что она выгоняет старшую сестру из дому, мало-помалу перестала ездить к родителям.
Родители – чудные: старик-отец – весь «добро», мать – «мудрая». Я их любил, очень. С сестрой познакомился у умирающей тещи.
С Достоевским она «жила».
– Почему же вы разошлись, А[поллинария] Прок[офьевна]? (я).
– Потому что он не хотел развестись с своей женой чахоточной, «так как она умирает» (в Ташкенте).
– Так ведь она умирала? (я).
– Да. Умирала. Через ½ года умерла. Но я уже его разлюбила.
– Почему «разлюбили»? (я).
– П[отому] ч[то] он не хотел развестись.
Молчу.
– Я же ему отдалась любя, не спрашивая, не рассчитывая. И он должен был так же поступить. Он не поступил, и я его кинула.
Это ее стиль. Разговор этот у меня с нею был и почти буквален. Тезисы, во всяком случае, эти самые.
Мы с нею «сошлись» тоже до брака. Обнимались, целовались, – она меня впускала в окно (1-й этаж) летом и раз прошептала:
– Обними меня без тряпок.
Т[о] е[сть] тело, под платьем.
Обниматься, собственно дотрагиваться до себя – она безумно любила. Совокупляться – почти не любила, семя – презирала («грязь твоя»), детей что не имела – была очень рада. («Куда бы я пошла с детьми, когда муж такой мерзавец и ничтожество».)
В. В. Розанов – А. С. Глинке-Волжскому // Жизнь Василия Васильевича Розанова «как она есть» // Москва. 1992. № 1. С. 113–114.
Я остановился в номерах Бубнова. Скверная улица, названия сейчас не помню, в Нижнем. Какая-то безостановочная езда ломовиков с полосами железа, самая для меня несносная. Только задумаешься о причинах германской реформации или об источниках шекспировского творчества, а эти проклятые полосы: лязг-лязг-лязг, безостановочно, час, два часа: не знаешь, куда голову деть! И все было скверно на улице: съестные лавки, бабы, мальчишки и эта растворенная дождем мельчайшая, тончайшая грязь, которая, как черные сливки, расступалась под калошами. Но всего сквернее было мое настроение души.
Я был виновен, и нехорошо виновен. В Нижний я приехал, взяв недельный отпуск из университета, и только и хорошего было в моей поездке, что экстренно и инкогнито. Нужно заметить, что как в гимназии, так и в университете, вплоть до самостоятельной семейной жизни, я прожил, что называется, как у Христа за пазухой. Не то чтобы там богатство, нет! Скорей даже бедность или «так себе», крайнее «так себе» в денежном отношении. Но я был абсолютно отделен от забот о себе, кроме одних учебных или заботы нанять квартиру и перетащить свои учебники, добрыми заботами старшего брата, который с раннего детства был мне вместо отца. Отсутствие забот, опасности, вообще всего тревожного и очень трудного, и сделало то, что и в университете я, собственно, был тем же гимназистом, т. е. робким, застенчивым, нелюдимым и крайним фантазером. Всю свою жизнь я был так же неподвижен снаружи, как подвижен внутри. Брат и его семья жили в Нижнем, и вот занимательного в моей поездке и было то, что я приехал в Нижний инкогнито, и главным моим страхом было, чтобы как-нибудь не попасться кому-нибудь на глаза и чтобы это не дошло до брата. Ибо я приехал по делам любви.
«По делам любви!»… Точно это биржа, и еще у гимназиста. В университете я почти уже не знал любви, но зато в гимназии пережил несколько полных и окончательных романов, и этот, по делам которого я приехал, был третий и действительно окончательный. Само собою разумеется, ни об одном из них ничего не знал брат, и я провалился бы сквозь землю, если бы сверх того, что я готовлю к уроку Пунические войны, брат узнал, что я еще и влюблен. Царица Небесная избавила от такого срама. Между тем каждый роман протекал чрезвычайно интенсивно, сосредоточенно, и если бы, паче чаяния, до брата и дошло что, я готов был скорей разорвать с ним и выброситься на улицу, чем порвать с чем-нибудь таким… Я не смел никогда любить иначе, как упорно и с болью.
Так было и на этот раз. Иллюзия любви заключается в непременной уверенности, что она навечно; а если навечно, то и вопроса не может быть, что она не должна закончиться браком. Признаюсь, тех романов, что показываются на сцене театров или описываются в повестях, я не только не испытал, но и не видал и даже не верю в их существование. Как это так «любил – и ничего больше?!». «Любил» точно «гулял»; прошел час, ноги устали, вернулся домой – и все кончено. Мне пятый десяток лет идет, и я просто не верю, что это бывает так. Ведь если не сущность любви, то ее главное сопровождающее последствие заключается в абсолютном доверии и уважении, и раз это есть, конечно, первая мысль и поспешная – навсегда окончить всякое «гулянье», сесть, установиться, утвердиться. Тут – новый мир, но уже недвижный. Поэтому любовь – это непременно окончательное, т. е. это непременно брак, и, собственно, приехав «по делам любви», я и приехал «по делам брака».
Он расстраивался и почти погиб по моей вине. Нужно заметить, даже чрезвычайно еще маленьким я был чрезвычайно умен в смысле спокойствия и рассудительности, и вот это-то и поставило на край бездны мой роман. Среди всякого вихря обстоятельств и при всякой щемящей сердечной боли я был спокоен умом, как капитан парохода среди рифов и мелей, т. е. не терял из виду ни одной подробности обстоятельств. У меня всегда был фанатизм воли, но никогда не было собственно