Размышления о жизни и счастье - Юрий Зверев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы разговорились. Ещё в вагоне я залюбовался её голосом. Это было природой поставленное низкое контральто глубокого бархатистого тембра. Слова её лились не спеша, она по-петербуржски чётко договаривала окончания. И сама выглядела, несмотря на возраст, высокой и стройной. В облике её чувствовалось достоинство, я бы даже сказал, величавость. Казалось, она не шла, а шествовала, и даже пёс, охраняя хозяйку, весьма важно вышагивал рядом. Моя новая знакомая раньше сама пела на сцене, а позже много лет преподавала пение.
— Но всё это в прошлом, — сказала она.
— Значит, пришло время отдыхать, — не слишком кстати заключил я.
— О, что вы! Отдыхать некогда. У меня много забот по коллекции брата. Он был художником.
— Он умер?
— В блокаду, от голода.
Недавно я читал книгу о художниках Эрмитажа, переживших блокаду. Поэтому представил себе подвалы музея и измождённых людей, работающих в них.
— Может быть, я слышал о работах вашего брата?
— Вряд ли, вы ведь, кажется, врач?
— И всё-таки, как его фамилия?
— Филонов.
Я даже остановился от удивления.
— Как вы сказали?
— Филонов. Павел Николаевич.
— Боже! Да я … Как не знать! Филонов! Это же великий художник.
Теперь удивилась она.
— Вы слышали о нём? Я полагала, что его работы мало кто знает.
— Ну, как же! А слайды? А его "Теория аналитического искусства"? Её читают все студенты-мухинцы. Ваш брат… Это же необыкновенный художник!
— Какие слайды? — встревожилась дама. — Я никому их не давала.
— Не знаю. Но я видел работы Филонова на слайдах. В Мухинском училище. "Пир королей", "Крестьянская семья"…
— Да, да! Это его работы. Но я заказывала слайды только для себя.
— Возможно, фотограф размножил. Они гуляют среди студентов. Очень многие знают работы вашего брата и ценят его как самобытного художника. Более, того поклоняются ему, некоторые гением считают.
Дама смотрела на меня недоверчиво.
— Это для меня новость. И довольно неприятная. Но с другой стороны — студенты…
Она замедлила шаг и задумалась.
— Они же другие люди, новое поколение… Ценят, говорите?
— Ещё как! Изучают. Только неофициально, конечно.
— Да, я понимаю. Он же, как говорят, формалист.
— Нет, что вы! Разве можно гениям ярлыки навешивать?
Я не знал, как выразить свой восторг. Сложные, ни на кого не похожие работы Филонова я знал давно. Ещё во время учёбы в медицинском институте я много времени проводил в общежитии своих земляков, студентов Художественно-промышленного училища. С юности я интересовался живописью, даже поступал на искусствоведческое отделение Академии художеств, но не был принят. Из небольших, карманного формата книжечек, которые стали появляться у букинистов, мы узнавали новые для себя имена — Пикассо, Шагала, Миро, Дали… Западные художники были очень разными, непонятными. Они будоражили наше воображение. Откуда-то стали доходить сведения и о русских художниках двадцатых годов — Малевиче, Поповой, Гончаровой, Яковлеве, Кандинском. Вот тут-то и появился Филонов — самый сложный, самый таинственный. Его могучие статичные фигуры, его фантастические звери с человеческими глазами манили, заставляли всматриваться, ставили в тупик.
О жизни Филонова прочесть было негде. О его аскетизме, безумной работоспособности ходили легенды. Это было видно и по работам. Его линии были напряжены, цвет достигал необыкновенной силы, а сложность рисунка, дробность форм поражали. Можно было рассматривать мельчайшие детали его работ и находить всё новые и новые подробности. И в то же время удивляла композиционная законченность и цельность образов. Работы были похожи на талантливый роман, в котором подробности не заслоняли главного. Его работы точно отражали теорию, разработанную художником. И этим самым сложным и загадочным человеком был наш русский художник, о котором мы до сих пор почти ничего не знали. И вот я иду по Невскому с сестрой Филонова и могу что-то, наконец, узнать о нём. Разве это не чудо!
— Мы пришли, молодой человек, — услышал я грудной голос, — признательна вам за помощь.
Мы стояли под аркой у кинотеатра "Аврора". Сказка закончилась.
— Евдокия Николаевна, — взмолился я, нельзя ли увидеть картины вашего брата? Ну, хоть одним глазком…
— Что ж, вы порадовали меня сегодня, хотя со слайдами немного и огорчили. Это большая радость, что работами брата молодые люди интересуются. Приходите.
Я записал телефон, и мы попрощались.
Первый визитЧерез два дня я позвонил своей новой знакомой. Евдокия Николаевна назначила мне день посещения. Вход в коммунальную квартиру, где она жила, был со стороны двора. Я поднялся на второй этаж по плохо освещённой лестнице и позвонил. Через некоторое время послышались шаги, и сестра Павла Николаевича провела меня по длинному, заставленному старой мебелью, коридору в свою комнату. Собственно, комнат было две, но одна из них, совсем маленькая, не имела окна. Повидимому, в прежние времена она служила кладовкой. Попасть туда можно было через вытянутую, с одним окном проходную комнату, в которой жила хозяйка. В этой комнате имелся совсем маленький — размером 1,5 на 1,5 метра — "карман", в котором была устроена кухня. Там стояла газовая плита на две комфорки, висела полка для посуды. В этой кухоньке тоже было окно. Окна выходили во двор, где постоянно шумели грузовые машины, обслуживающие магазин и молочное кафе, вход в которые был с Невского проспекта. Кроме того, каждые два часа до поздней ночи перед окном Евдокии Николаевны двигалась толпа зрителей, выходящих из кинотеатра.
На стенах комнаты было много картин. Первое, на что я обратил внимание, был прекрасный портрет хозяйки, висящий справа над старинным пианино. Портрет был написан по всем правилам академической манеры живописи и резко отличался от других работ, висящих на стенах. Молодая женщина с царственной осанкой сидела в глубоком, обитым атласом кресле. Взгляд её был устремлён не на зрителя, а вдаль, в будущее. На ней был зелёный жакет, из-под которого на грудь ниспадало широкое белое жабо. Ладони с длинными красивыми пальцами спокойно лежали на коленях. Мочки ушей украшали крупные жемчужины. Фоном портрета служила ширма красного дерева, створки которой были затянуты шёлковой тканью, расписанной яркими маками.
Я долго не мог оторвать взгляд от прекрасного портрета.
— Евдокия Николаевна, я по слайдам знал совсем другого художника. Неужели это тоже Филонов?
— Конечно он. Брат мог писать в любой манере, но, когда он попросил позировать, я потребовала, чтобы портрет был именно таким. Ведь он уже тогда разрабатывал свою теорию и писал, в основном, экспериментальные работы, далёкие от реализма.
— Когда это было?
— В пятнадцатом году. Павел решил написать большой портрет, но у него не было подходящего холста. Тогда мы купили дворницкий фартук из грубой холстины. Он натянул его на подрамник и долго "брил".
— Как это "брил"?
— В буквальном смысле. Бритвой срезал торчащие узелки и кончики ниток. Потом тщательно грунтовал.
— Замечательный портрет получился.
— Спасибо. Но другими работами он больше гордился.
— Я понимаю, аналитическая живопись была делом всей его жизни.
— Именно так.
Однако на стенах были и другие реалистические картины. У входной двери красовался натюрморт с тонко выписанными цветами, а у окна я увидел небольшой наивный рисунок в рамке. На нём был изображён одиноко стоящий двухэтажный дом под голубым небом.
— Это детская работа Павла. На ней дом в Москве, в котором мы родились. Я очень берегу этот рисунок.
Потом я долго рассматривал другие картины. С одной из них на меня взирали странные животные, на другой словно рассыпались мириады цветных кристаллов. Это была совершенно новая для меня живопись. На некоторых работах были изображены люди, но фигуративность в них играла явно второстепенную роль, уступая место беспредметности. Но в то же время это не было похоже на декоративную абстракцию в духе Кандинского. В сложных живописных построениях угадывалась непонятная закономерность. Эта загадка гипнотически притягивала, заставляя всматриваться ещё и ещё.
— Не знаю, с кем и сравнить, — сказал я, — ни на Пикассо, ни на Мондриана не похоже…
— Тут я вам помочь не могу. И для меня работы брата остаются непонятными. Я помню только, что он говорил ученикам: "Мастер-аналитик в работе видит, знает, интуирует". Он считал, что художник должен писать не внешнюю форму предмета, а его глубинную сущность, ту, которую он способен постичь аналитическим умом.
Мой первый визит продолжался около часа. На прощание Евдокия Николаевна дала мне для прочтения отпечатанный на машинке текст, в котором содержались основные положения теории аналитического искусства.