Буря - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот началась война. Митенька уехал шестого июля. Сколько слез пролила Мария Михайловна в своей комнатушке!.. Она понимала, что нельзя жаловаться — тяжело всем: на людях держалась спокойно, писала сыну бодрые письма. Ей хотелось работать, помогать фронту, но мешали года. Она все же придумала: брала шитье на дом, шила солдатские рубашки. Спасибо Митеньке — он перед войной настоял, чтобы она пошла в больницу, ей прописали хорошие очки. Она могла работать и ночью при слабой лампочке. Она чувствовала, что помогает Митеньке, и это ее утешало. Когда управдом однажды сказал про нее «иждивенка», она обиделась: «Я теперь надомница, работаю для фронта». У нее была швейная машина, такая древняя, что Митя называл ее «музейной». Мария Михайловна, улыбаясь, думала: старушка, а на что-то пригодилась, как я…
Мария Михайловна жила в коммунальной квартире, которую Митя после очередного наводнения (каждую весну текло с потолка) прозвал «ковчегом». Жили в тесноте, как в переполненном поезде, только шел этот поезд не дни, а годы. Рядом с Минаевой помещалась семья Паршиных; их комната была заперта — муж воевал, а жена с детишками уехала в Барнаул. По другую сторону жили Кацманы — отец, мать и озорник Гриша. Он кончил десятилетку в сорок первом, осенью его взяли в армию, а в апреле он погиб на Брянском фронте. Кацман жил теперь один, его жену эвакуировали со школой. Он был корректором, работал в газете. Было ему на десять лет меньше, чем Марии Михайловне, но он казался стариком. Когда он получил извещение о смерти сына, он ничего не сказал ни соседям, ни сослуживцам; пошел на работу и пропустил грубую опечатку; секретарь редакции его ругал, но и ему Кацман не объяснил, почему он допустил оплошность. А несколько недель спустя, когда Мария Михайловна спросила, что пишет Гриша, он нагнулся и шепнул: «Нет больше Гриши…» Рядом с комнатой Кацмана жили Ковалевы; в сорок первом они эвакуировались, летом вернулись, Ирина Петровна служила в госбанке, дочь, Наташа, еще училась, а сын, Вася, был моряком. Ирина Петровна рассказывала, как его наградили за потопление немецкого транспорта. Когда при ней говорили «флот», она настораживалась. В крайней комнате жила молоденькая работница с «Шарикоподшипника», Шурочка Волкова. Она вышла замуж перед самой войной; ее муж был танкистом, и Шурочка со смешанным чувством восхищения и ужаса говорила: «Он три машины переменил — танки не выдержали, а он живой, только в последний раз легкое ранение…»
До войны в квартире приключались шумные ссоры. Паршины кричали, что Шурочка повсюду пачкает, Ирина Петровна возмущалась тем, что Кацман приходит из газеты под утро, а у нее чуткий сон, жена Паршина говорила, что Кацманы не умеют воспитать своего сына, он «сорванец». Теперь никто не ссорился, хотя нервы были у всех издерганы, жили трудно — холодно, ничего нельзя купить на рынке. Жизнь всех была связана с «тарелкой» в коридоре, и когда диктор говорил «от Советского Информбюро», квартира замирала. Радовались, когда кто-нибудь получал письмо. И Кацман, которому нечего было ждать, оживал оттого, что Шурочка вчера получила письмо от мужа, что Митя жив и здоров, что сына Ковалевой вторично наградили. Плакали, горевали, убивались у себя, а когда встречались, повторяли слова надежды или утешения.
Кацман третью ночь не вышел на работу: врач сказал, что у него сильный бронхит. Он очень громко кашлял, а стенки были тонкими. Будь это прежде, кто-нибудь про себя выругался бы: не дает спать… А теперь, слушая его хриплый кашель, все вспоминали, как он журил чубастого Гришу за то, что тот подрался с мальчишками и потерял учебник… Мария Михайловна вынула из шкафчика мелко наколотые кусочки сахара, наложила побольше в чашку, налила чаю и отнесла Кацману: «Выпейте, Давид Григорьевич, сладенький, сразу полегчает…»
Она спала, когда среди ночи «тарелка» неожиданно захрипела. Накинув шубенку, Мария Михайловна выбежала в коридор. Все были в сборе, даже больной Кацман вылез.
«В последний час… Полностью закончили ликвидацию немецко-фашистских войск… Историческое сражение под Сталинградом закончилось полной победой наших войск…»
Мария Михайловна напряженно слушала, боясь пропустить слово; она не замечала, что из ее глаз текут слезы. Господи, неужели правда?.. Победили! Потом она подошла к Кацману:
— Давид Григорьевич, можно, я вас поцелую? Такая минута!..
А Шурочка, как маленькая, хлопала в ладоши и повторяла:
— Двадцать четыре генерала — две дюжины!..
Из соседних квартир доносились радостные возгласы. Кто-то зааплодировал. Наташа Ковалева выбежала на улицу и вернулась сияющая:
— Народу сколько! Все друг друга поздравляют… Целуются…
И Мария Михайловна подумала — как на пасху…
Рано утром она уже сидела за машинкой, строчила. Забежала Наташа Ковалева:
— Мария Михайловна, хоть бы ради такого дня отдохнули…
Мария Михайловна покачала головой:
— Разве они там отдыхают? Митенька, верно, дальше пошел… Потом отдохну, когда все кончится…
— Теперь скоро кончится.
— Скоро только сказка сказывается. А им еще далеко итти — до Берлина (Мария Михайловна, говоря «Берлин», упорно делала ударение на первом слоге, а когда ее сын как-то поправил, ответила: «Так у меня выходит»).
Она написала сыну:
«Митенька, слушала вчера „В последний час“, радуюсь, что душегубы сдались, но не могу я им простить, что столько безвинных перебили. Давид Григорьевич слушал сообщение и плакал. Гришу ему никто не воскресит. Скажи мне, когда с этих негодяев спросят ответ за наши стариковские слезы?»
26
За два года Поль много перевидал, побывал и в Лиможе, и в Бриве, и в Тулузе. Прежде он работал в группе «Жорес»; оружия у них не было, печатали листовки, подожгли склад с мукой. Их выдала жена одного из членов группы: обезумела от ревности. Полю удалось скрыться.
Он попал в группу «Габриель Пери»; отвинчивал гайки, закладывал мины, лежа в узкой канаве, подстерегал эшелоны; смеясь, он говорил: «Кончится война, стану железнодорожником». Теперь ему поручили организовать новую группу. Поль ждал товарища из центра — нужно дать отчет и получить инструкции.
Лежан не узнал бы сына — накануне войны Поль был застенчивым и от этого грубоватым подростком, говорил то визгливо, то басом, увлекался всем сразу — велосипедными гонками, Испанией, стихами, рассуждал о происках империалистов и не мог расстаться с детскими страстями — собирал почтовые марки, тратил деньги на перочинные ножики, мечтал о жизни в палатке; краснел, когда видел хорошенькую девушку, но уверял товарищей, что «увлечься женщиной может только идиот». И отец и Жозет считали его ребенком. Катастрофа застала Поля в последнем класса коллежа. Он попал на ферму, ходил за коровами. Потом один товарищ устроил его в Лиможе; днем он помогал жене аптекаря отпускать лекарства, ночью разносил листовки.
Он быстро сформировался, определились вкусы, черты характера. В нем не было строгости отца — Лежан и в юности поражал своим упорством. Поль был мягок, отличался чувствительностью, которую скрывал под иронией. Его прозвали «поэтом», хотя он никогда не писал стихов, иногда только декламировал. Он мог даже в те страшные минуты, когда убегал от полицейских, залюбоваться деревом на бледно-зеленом небе или сонной речкой с кувшинками; повторял стихи, потому что не умел выразить свои чувства. Он тщательно скрывал от товарищей, что влюблен в некую Жаннет, которая предпочитает всем поэтам и партизанам хорошего танцора. Когда он очень тосковал по Жаннет, он начинал бубнить:
И розы вдоль всего путиОпровергали ветер смерти…
— Что за ерунда? — спрашивал Граммон.
— Стихи Арагона. Коммунист, и пишет стихи, ничего нет удивительного.
— Предпочитаю романы, — отвечал Граммон.
— Теперь время такое… Романы — это хорошо, когда мягкая мебель и спокойные вечера. А стихи вяжутся с бомбами…
— Почему же ты сам не пишешь?
— Вероятно потому, что бомбы не вяжутся со стихами. Занят, как ты, немецкими эшелонами.
Товарищ из центра, Калло, рабочий-металлист, лет пятидесяти, недоверчиво оглядел Поля.
— Справляешься? Что-то ты молод для такой роли… Сколько тебе лет?
— Справляюсь, хоть и моложе Петэна, — ответил с улыбкой Поль. (Сказать, что ему месяц назад исполнилось двадцать, он счел излишним.)
Он подробно рассказал, что они сделали с ноября: возле Бютт спустили с откоса эшелон; два локомотива выведены из строя; подожгли склад с военной обувью; похитили хлебные карточки для всей подпольной организации; убили двух немецких офицеров и одного полицейского; казнили предателя Дюмэ.
— Что же, для начала неплохо. Слушай, немцы говорят, что террористические акты — это дело «озлобленных одиночек». Нужно впредь придавать операциям более массивный характер. Что у тебя намечено?