Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Озлобленные, они мало-помалу перестали стесняться. Белявский, добившись «слова», построил свою речь, — довольно странно: прямо вот об этой «светской» стороне: Мережковского назвал «сыном века сего», в «толстой книге» которого отрицается нравственность. Там, мол, сказано, что мы не рабы, мы свободны. Если все позволено, то, конечно, в основе речей этого писателя лежит «разрушение церкви».
На такие выпады уже и отвечать было нельзя. Маленькие же, зло-стненькие выпады Скворцова направлялись больше против людей «светских» из безобидных, почти безгласных…
IIIМежду вторым заседанием и третьим (19-м) — лежит очередная «записка Розанова». Чтобы понятно было, почему эта «Записка» так 0тразилась на ходе заседания, надо сказать несколько слов о роли и позиции Розанова в Собраниях.
Напомню: это был гениальный и глубочайший писатель-своевольник, редкостный цветок, русскою землею взрощенный. Была в цветке этом и отрава (даже для него самого, человека, в сущности, несчастнейшего, хотя и не всегда о том знавшего). Но была и такая пленительность, что ей поддавались, хотя бы на время, хотя бы отчасти, люди самые разнообразные, чуждые и друг другу, и Розанову, со всеми его глубинами и со всеми соблазнами. На церковников он порою наводил какую-то мару, тем более беспомощную, что «литературных» красот они не понимали и не ценили, и шла она, очевидно, не от слов[116].
Церковники собраний, особенно узкоумные и жесткие рационалисты-богословы, очнувшись от мары, с истинным озлоблением накидывались на Розанова.
Трудность же положения «светской стороны» в Собраниях была вот в чем: Розанов совпадал, — но не всегда и не во всем, — с линией Собраний. С некоторых сторон он был громадной ей поддержкой и помощью; с других — он ее искривлял и как бы разрушал. И когда в Собраниях церковники нападали на Розанова огулом, одинаково и на правду его и неправду, тут-то и приходилось трудно: надо было Розанова защищать, но в то же время, защищая «линию», — отъединяться от него.
Ни в одной, кажется, из розановских «Записок», как в этой, — о догмате, — не было такого тесного переплетения двух разных нитей, точно стеблей двух разных растений. Один Розанов умел это делать так, что переплетение становилось незаметным, и принимались, вместе с действительно верными положениями, и его, розановские, изгибы.
Он говорил о христианстве — нежном и пленительном, как «полевая лилия». И о том, что сделали из него в веках «взявшие ключи разумения…». Христианство перестали любить, оно перестало быть «умилительным» с «догматом». «Бог есть милое из милого, и вот, как начали догматики «строить», Христос невидимо заплакал и отошел от строящих…»
Мара на церковников была наведена в такой степени, что Рункевич, один из деревяннейших богословов, сказал: «Хотя и рискованно выступать после такого блестящего фейерверка, и речь моя покажется бедной невестой перед бриллиантами «Травиаты», я предлагаю вернуться к вопросу о завершенности догматического учения. А тем временем можно будет разобраться в «чарующем» впечатлении от доклада Розанова…».
Скоро и в самом деле «разобрались». По-своему, конечно. Я не запомню столь бурного и, временами, спутанного Собрания. Не случалось слышать нам и резкостей, до которых дошел иер. Михаил, мстя за пережитую чару: «…позволителен ли самый тон доклада? Один из собеседников сравнил красноречие Розанова с побрякушками «Травиаты». И я думаю, что это — проституирование истины!». (Тут Михаил был остановлен председателем.)
Другие говорили: Розанов — адогматист. Это уже не вопрос о развитии догматического учения в христианстве, это отрицание всего христианского учения, отрицание христианства!
Хуже всего, что тут, в словах церковников, была доля правды. Перед светской группой стояла задача: выделить и вернуть Розанову чисто розановское, выпрямить главную линию Собраний.
Отчасти это удалось…
…Но центром заседаний «о догмате» — (в сущности последних, ибо Собрания близились к концу) — надо считать выступление Тернавцева, тоже последнее. В нем снова был подчеркнут тот единый вопрос, который положен был «во главу угла» Собраний: отношение христианства к мировой жизни человечества, христианская церковь в истории. Все, что в Собраниях происходило, от серьезных речей до случайных споров, до недоразумений с богословами, — все это вращалось вокруг этого многогранного вопроса.
Ответы… как могли они в то время, в тех условиях, явиться? Кем могли быть даны? Но вопрос прозвучал, — как вопрос, и кто-то все же его услышал. Этим одним уже оправдана далекая попытка создать встречу двух миров, дотоле разделенных.
Тернавцев начал прямо: «Учение о полной завершенности и непознаваемости догмата неверно религиозно и для христианства губительно».
Определив затем с большой точностью понятие догмата, указав на его исток и на появление в исторических условиях первохристианства, Тернавцев пояснил, почему, с точки зрения историка, христианство может быть названо «языко-христианством». Оно явилось в роковой для древнего мира момент распада. В гонениях и мученичестве сознав свое единство, христианство стало среди погибающего античного общества как бы единственной твердыней жизни. Но в нем и тогда оставалась не раскрытой тайна о земле, о земной жизни человеческого общества. В своих отношениях к земному устройству христианство жило тем, что привнесено было в него античным миром. Еврейство, связанное с христианством единством обетовании, отошло куда-то далеко в сторону от великой дороги всей истории церкви…
«Богослову или историку, чтобы почувствовать присутствие Бога в истории, достаточно подумать о еврействе, о поразительной судьбе его…
По пророчеству Апостола, оно обратится ко Христу не в смысле отдельных личностей, а как народ. Но какой нужен перелом в языко-христианстве, какое глубокое потрясение всего человеческого познания, чтобы это совершилось! Еврейство не уверует, пока в христианстве не будут открыты глубины Ветхого Завета: видения пророков, повелений Божиих, данных навеки. И мало того: евреи не обратятся, пока 20 веков горечи, страха, разбитых жизней — пока всему этому не будет дано действительного оправдания. Что примирит их с историей? Какой силы должен быть огонь, который переплавит все это и даст им новое сердце?..
…Христианство, как оно сложилось в течение истории, — перед нами. Все ли в нем открыто — даже для святых? Посмотрите на противоречие между обетованиями и действительностью. Христианство не имеет в данный момент и единства: оно делится на вероисповедания, которые отвергают друг друга, как религиозную неправду. И я утверждаю: никакое религиозное учение не оставляет своих последователей в таких огненно-мучительных недоумениях, как христианская церковь наших дней.
Противоречие между обетованиями и действительностью — страшно. Оно наносит сердцу верющего смертельную рану. Кто не ранен этой раной, тот никогда не познает меча, скрытого в христианстве, т. е. христианства, как Откровения…
…Не о посягательстве на прежние Откровения я говорю, но об их исполнении. Лишь непонимающие отделываются от вопроса, думая, что тут спрашивают: может ли Церковь переделать Троицу на четвери-цу и т. п. Здесь речь об ином…
…Будем говорить прямо, — продолжает Тернавцев, обращаясь к представителям церкви и богословам. — Считаете ли вы ту жизнь, которая теперь вся, со своим счастьем, искусством, наукой, экономикой оказалась вне и против церкви, — считаете ли вы ее победимой для той доли истины, которой вы располагаете?
Зная уклончивость людей богословского образования, я отвечу за них: нет. Внутреннее положение христианства в историческом смысле, в трех измерениях Эвклидова пространства — безысходно.
…Вот почему самым роковым вопросом является ныне вопрос о христианстве как откровении и о новых в нем откровениях. Это вопрос вопросов. Вопрос «обо всем». Праведная земля, обетованная Богом, — вот какой тайне наступает время открыться. Само появление этого вопроса показывает, что мы стоим на краю истории. Но отвечать христианство пока не может…». Закончил Тернавцев так: «Историческое языко-христианство не только учение, оно — своеобразный социальный организм… В нем две великие силы… Обе они опираются на св. Писание и предания церкви… и обе держат народы в недоумении целые столетия: это верховная власть православного русского Востока и Римский священнический авторитет, католицизм. Вот две вершины, в которые раньше должна ударить молния…».
Этот конец речи — о «молнии» — был темен, вернее — затемнен. Помня общий смысл многих частных разговоров о том же предмете, я могу дать некоторые пояснения. Тернавцев считал, что в христианстве должен совершиться, прежде всего, перелом сознания, который бы поставил его на путь действенного стремления к «кафоличности» (вселенскости) и к раскрытию «правды о земле». Этот путь, начало активной связи с миром (созыв всенародных соборов, борьба против понятия церкви как священнического авторитета и т. д.) был, по мысли Тернавцева, единственным для христианства выходом из его данного положения. Теперь, даже в самом строении существующих церквей, говорил он, чувствуются принципы Римской империи… (авторитет).