Избранное - Луи Арагон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, в эту страстную неделю он следовал за королем по крестному его пути, не веря в миссию потомков Людовика Святого. Да, для него, Теодора Жерико, сменить кокарду не значило переменить идеалы, а только — переменить иллюзии. И вдруг его встряхнул резкий возглас: «Кто это, мы»? — возглас вот этого лохматого юноши в помятом сюртуке, выдававшем жалкие притязания провинциала на элегантность, — и слова эти больше всего потрясли Теодора.
Он колебался, не решаясь ответить на вопрос Бернара, сказать, что за этим «мы» скрываются те люди, чью беду он вдруг смутно начал понимать. А он сам? Имеет ли он право, и не только как королевский мушкетер, а вообще какое-нибудь право, быть среди них? Он страдал оттого, что был для них чужим, что он недостоин этого короткого местоимения «мы» и всего, что оно могло значить. Он даже испытывал как бы чувство неполноценности перед этим «мы» и готов был просить, чтобы и его туда причислили, дали ему там место. Не в той толпе, которая нынче кричит: «Да здравствует король!» — а завтра покупает нарасхват наполеоновские фиалки; не в скопище офицеров Империи, уволенных в отставку с половинной пенсией; не в своре тех господ, которые считают себя обойденными и охотятся за теплыми местечками. Нет, ему хотелось быть в той огромной безымянной массе, которая в конечном счете платит своею кровью, своею жизнью, своим трудом за борьбу властителей. Примут ли его? Есть ли у него хоть малейшее право притязать на это? Если бы он верил, что искусство дает ему это право, если бы мог сослаться на искусство!.. Но что беднякам искусство? Что могут они думать о художнике Жерико? Ведь они всегда его будут подозревать, не забудут, что он носил этот мундир и сопровождал короля в его бегстве.
А что теперь говорят? Дьепп, Англия… Да разве он может покинуть Францию, свою родину? Как странно, что вот вдруг сразу, на этом пикардийском плоскогорье, среди однообразных, скучных пейзажей, без всяких красот, слово «родина», так же как и слово «мы», хватало за душу, волновало так, что слезы подкатывали к горлу. Именно здесь, в этом бедном краю, под проливным дождем Теодор Жерико почувствовал, что он сам как будто становится тяжелее, и все крепче его тянет к себе эта земля. Он не может расстаться с нею. Он начинал это понимать. Но тогда как же?.. Тогда, значит, отношения между ним и другими людьми — теми, кто не удирал ни пешком, ни на лошади, теми, кто не поднимал королевского знамени исхода (Ах, дайте мне посмеяться над изречением: Quo ruit et luthum!), теми, кому и в голову не приходит сесть на корабль или пробраться в Нидерланды, — отношения между ним и этими людьми как будто в корне меняются, и он уже не сможет больше жить своей прежней обычной жизнью, он обязан дать им отчет и решительно покончить с былым своим легкомысленным существованием: он уже больше не будет проводить целые часы у портного на примерке мундира, не будет гарцевать на коне в Булонском лесу и в Версале, посещать Фраскати… и даже неизвестно еще, получит ли он право возвратиться к живописи — право, в котором он отказывал себе уже больше полугода. Да, даже это было под вопросом… Можно ли теперь оставаться в своем углу, в стороне от всего, что творится? Он думал обо всем этом с какой-то детской боязнью и сам не мог разобраться, чего он хочет, как все пойдет дальше. Страшился ли он возможной перемены в жизни или горел желанием занять свое место в каком-то новом бытии? Наличествовали оба эти чувства. Будущее представало перед ним в виде какого-то необычайного, невиданно прекрасного пожара, прекрасного новой красотою, и больше всего Теодор боялся, что сам-то он не готов, не поймет этой красоты. Разве человек всегда бывает на высоте исторических событий? И ему вспоминался кабатчик с улицы Аржантейль, рекрут с затуманенным взглядом и господин Жерико-старший… Какое отношение имели все эти мучительные мысли к шуму, царившему в Эренском кабаке, где галдели подвыпившие кавалеристы, а у стойки Бернар, хвативший лишнего, размахивал руками и говорил слишком громким голосом. Фу ты! Да он совсем пьян! Какая мерзость! Напился с утра пораньше, и это в такой момент. Хорош влюбленный, нечего сказать! Эх ты, а еще в заговорщики лезешь!
Хотя кто его знает, быть может, он топит в вине свои любовные страдания, а может быть, то, что сейчас происходит, до такой степени потрясло его, что он вот напился и потерял всякое достоинство… Как бы то ни было, говорить с этим человеком бесполезно — сейчас он не в себе. Прощай…
Трик ждал хозяина у дверей кабачка, привязанный к железному кольцу, и, пока Теодор отвязывал его, мимо прошла группа гренадеров в медвежьих шапках. Жерико посмотрел, нет ли среди них Марк-Антуана. Нет… Гренадеры, имевшие довольно жалкий вид — неряшливые, небритые, в уже выцветших, помятых мундирах, о чем-то говорили между собой, то с громкими выкриками, то опасливо понижая голос, как люди затравленные, вдруг вспоминающие, что этого не надо показывать… То и дело у них срывалось с языка имя Эксельманса, и тогда голоса их дребезжали, как надтреснутое стекло. Эксельманс… Это уже становилось каким-то наваждением: никто не говорил о Наполеоне, а только об Эксельмансе. Произносили его имя с деланной развязностью, которая, однако, никого не обманывала.
* * *По правде сказать, паника, которую имя Эксельманса вызывало в колонне королевских войск, во всех ее эшелонах, у всех отставших, а также ошеломляющая быстрота, с какой всем становились известны диспозиции и намерения главной квартиры, были вполне объяснимы. При выступлении из Гранвилье лица, командовавшие арьергардом, бывшие в курсе событий, сведения о которых доставлялись через курьеров, и лица, ответственные за целостность колонны (если можно так назвать ужаснейшую кашу, где все смешалось: военные отряды и толпы беглецов, обозные фуры и коляски с багажом господ офицеров королевской гвардии), — лица эти решили воспользоваться привезенными вестями для того, чтобы подбавить прыти отставшим. Во всех войнах, при всех больших отступлениях всегда наступает момент, когда из-за усталости армии, из-за невозможности поддерживать в ней бодрость и дисциплину обычными средствами прибегают к психологическому воздействию. И случается, что с психологией, которая нередко бывает опасным оружием даже в руках писателей-романистов, господа командиры обращаются, как дети с заряженным ружьем.
В арьергарде, разумеется, шла артиллерия Казимира де Мортемар, что лишь усложняло обстановку: ведь если артиллерии пришлось бы открыть огонь, то, конечно, стрелять она могла бы только назад. Поскольку легкая кавалерия, которой командовал граф де Дама́, на этом этапе шла в авангарде, эскортируя принцев, командование всеми остальными частями возложено было на господина де Рейзе, возглавлявшего, как известно, роту королевского конвоя за отсутствием его командира, герцога Граммона, находившегося при особе его величества. Впереди конвоя двигались гренадеры Ларошжаклена, как бы пролагая путь остальным. Тони де Рейзе мог считаться истинным дворянином, ибо он отдавал свои силы то бранным подвигам, то любовным приключениям. В отношении своих подчиненных он был склонен держаться той же стратегии, что и с женщинами, за которыми ухаживал: он считал, что не грех и прилгнуть им ради того, чтобы добиться своей цели. И вот он подозвал к себе трех-четырех молодых гвардейцев, лично известных ему, так как один из них приходился ему родней, а остальные были сыновьями его старых приятелей, и, взяв с этих юношей именем короля клятвенное обещание не выдавать источника, из коего они получили сведения, приказал им распространить по всем частям королевских войск и по всему обозу слух, что кавалерия Эксельманса быстрым аллюром гонится за колонной и что на боковых дорогах уже замечены притаившиеся императорские кавалеристы; лишь только императорская конница нападет на королевские войска с тыла, тотчас же прискачут и эти всадники; кроме того, Узурпатор, как известно, отличается изворотливостью: он выслал вперед в почтовых каретах, в качестве обычных пассажиров, своих солдат, переодетых в штатское, у которых, однако, в саквояжах спрятаны мундиры, и в нужный момент, когда войска, верные королю, прибудут в ту или иную деревню, у них создастся впечатление, что деревня эта уже захвачена Наполеоном. Молодым вестовщикам не запрещено было вышивать свои собственные узоры по этой канве, и они не отказали себе в таком удовольствии — врали из презрения к отстававшим и обезумевшим от страха трусам, следовавшим за ними в экипажах, врали отчасти и для забавы, поддавшись игре воображения, а раз пример был подан сверху, ложь принимала обличье преданности делу монархии.
— Ах да… Главное, не забудьте сказать, что мы повернем на Дьепп… Пусть эта новость служит утешительным добавлением к страшным известиям и внушает надежду, что цель близка, кошмар скоро кончится и мы погрузимся на суда.