Городу и миру - Дора Штурман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опять возникает в этих словах уже нами прежде отмеченная безосновательная параллель между противостоянием одиночек и групп тотальному гнету своего государства и сопротивлением государств агрессии параллель, затемняющая предмет обсуждения и вполне однозначную в других выступлениях позицию Солженицына.
Но возвратимся к его беседе с Г. Утимурой.
События нашего устрашающего века мчатся с выбивающей из колеи быстротой. Возвратили из горьковской ссылки в Москву Сахаровых. И хотя в тюрьмах, лагерях, психзастенках, ссылках, в изгнании все еще томятся другие известные и безвестные лица, стал неожиданно актуальным такой диалог:
"- Вы как-то ответили на вопрос западного корреспондента, что обязательно вернетесь в Советский Союз. Мне это чересчур оптимистическим показалось. Притом, когда Вы вернетесь, то обязательно возьмете своих сыновей и свою жену. Но отвечать за себя - это Ваше дело, а втянуть своих детей, свою жену на погибель. Вам не дано такого права.
- Здесь неясность в переводе моих слов. Меня спросили: какое чувство, вернусь ли я на родину? На родину - я так в сердце чувствую - вернусь, при жизни. Но родина - что это? Советский Союз или Россия? Это совершенно разные понятия. Я был бы очень рад, если бы японские зрители их не путали. Советский Союз и Россия - не только не одно и то же, но прямо противоположны. Когда я говорил "вернусь на родину", я имел в виду не тот режим, который там сегодня и который меня выбросил. Я просто верю, что изменятся условия наши, вот например, если напечатают "Архипелаг ГУЛАГ" в нашей стране и все, кто хочет, прочтут, - это невозможно сегодня, это будет другая страна. Вот в ту страну я вернусь и верю в это" (II, стр. 285-286).
А это - отрывок из уже мною цитированного интервью французскому радио (9 марта 1976 г.):
"- Вы иногда подумываете вернуться в свою страну, не правда ли? Ну, скажем, в моменты оптимизма?
- То есть - как только такая возможность представится, я непременно вернусь. Я все время и всюду, сколько б я здесь ни жил, буду ощущать себя пленником. Мое возвращение на родину - это мои книги, как только станет возможным моим книгам появляться там, когда вот этот "Архипелаг" начнут беспрепятственно читать наши люди, ведь они не читали, ну, кроме тех струек, которые сочатся понемножку какими-то путями, с этого момента я и вернулся, я нагоняю свои книги и еду туда. Это да, конечно" (II, стр. 314).
Я думаю, что в обоих этих отрывках и не только в них исчерпывающе описаны обстоятельства, при которых Солженицын готов вернуться на свою родину: только вслед за своими книгами; а это будет уже другая страна. Если он изменит своему решению - вернуться только вслед за своими книгами, - нам придется искать обоснования его поступку. Во всяком случае Сахаров вернулся из ссылки с теми же словами (в первом своем интервью на вокзале в Москве), за которые он был отправлен в ссылку. У меня нет оснований ожидать чего-то иного от Солженицына.
Разговор Солженицына с Утимурой заканчивается грустным и проникновенным диалогом, высветляющим взаимное понимание, которое позволяет собеседникам употреблять местоимения "мы", "наша". Читатель снова укрепляется в убеждении, что патриотизм ("здоровый национализм") Солженицына не только не агрессивен, не шовинистичен, но и чужд обедняющего изоляционизма. Приведу финал этого интервью. Говорит Солженицын:
"- В каждом писателе есть нечто, слишком связанное с историей его страны, с его языком, с его нацией. Но обязательно есть нечто общее, особенно потому, что все мы втягиваемся в один и тот же великий мировой кризис. Это всегда - главные психологические и духовные выводы. Обязательно есть они, и я хотел бы, чтоб именно они были восприняты японскими читателями. Во всех книгах они есть, но вот "Архипелаг", хотя рассказывает как будто только об Архипелаге, которого, надеюсь, в Японии не будет, но там много духовных выводов, сделанных на грани жизни и смерти, выводов, очень пригодных для современного человечества. Не моих собственных, а выводов всех тех, кто там страдал.
- Это, по-моему, миниатюра судьбы нашего мира.
- В каждой книге главное - это духовный стержень, он раньше, может быть, сильно разнился у разных наций, когда они были отдалены, а сейчас все более общий. Может быть, наш опыт будет небесполезен для Японии, может, обережет вашу молодежь от повторения ошибок века. Дай Бог.
- У меня такое печальное впечатление, что, по всему ходу истории, едва ли японцы повернут свой путь к той цели, о которой Вы говорите.
- Вы думаете, нет?
- Очень сложно будет это... японцы не могут понять...
- Но тогда... придется дорого заплатить личным опытом.
- Верно.
- Заплатят и поймут, и повернут, но этот личный опыт может быть очень тяжел, огромные жертвы несет.
- Поэтому предупреждаете, но что поделаешь?
- Сколько можно, мы говорим из мира страдающего. Конечно тем, кто страданий этих не знал, всегда трудно понять.
- Но все же будем надеяться на оптимизм, который у японцев есть... Но все равно, наша речь из другого мира.
- Дай Бог, она бы дошла не слишком поздно" (II, стр. 291-292. Выд. Д. Ш.).
Пребывание Солженицына в Париже весной 1976 года богато множеством выступлений, французские средства массовой информации, организующие эти выступления, традиционно симпатизируют левой части национального политического спектра. Естественно поэтому, что интервьюеры газеты "Франс суар" (март 1976; II, стр. 316-320) настойчиво стремятся познакомить своих читателей со взглядами Солженицына на западные компартии. Отсюда вопрос:
"Считаете ли Вы, что критическая позиция, занятая западными компартиями по отношению к СССР, искренна, или это всего лишь тактика?" (II, стр. 316).
Одним из самых существенных, принципиальных и обнадеживающих расхождений между западными (в данном случае - французскими) и советскими коммунистами является, по мнению собеседников Солженицына, отказ компартии Франции от пугающего интеллигенцию догмата диктатуры пролетариата. Солженицын предлагает рассмотреть этот отказ в двух аспектах: в плоскости риторики, которую он называет "коммунистическим жаргоном", и в плоскости историко-политической реальности. Исследование этих обеих плоскостей вопроса решается Солженицыным таким образом, что его взгляд на данную проблему не может быть легализован в СССР, прежде чем осуществится тот отказ советских правителей от коммунистической идеологии, которого добивался Солженицын еще в "Письме вождям". Он говорит:
"Если оставаться в пределах жаргона - отказ французской коммунистической партии от диктатуры пролетариата есть страшная измена не только ленинизму, но и марксизму, потому что диктатура пролетариата - это стержень, основа учения самого Маркса, а не только Ленина. Казалось бы, после такого отхода сама французская компартия должна была бы снять с себя звание "коммунистической". И во всяком случае прекратить всякие братские сношения с другими компартиями. Казалось бы, московское руководство должно было бы гневно проклясть вашу коммунистическую партию, предать ее анафеме, исключить из коммунистического движения всего мира, а вместо этого мы видим, что ваши коммунисты довольно мирно посылают делегацию на 25-й съезд, ну с маленьким жестом, что "не верят в генерального секретаря". В чем же тут дело? почему при такой колоссальной измене сохраняется дружба? А вот тут мы должны перейти в область действительности. На самом деле никогда никакой диктатуры пролетариата не существовало на практике ни в одной стране и ни одного дня. И в Советском Союзе с самого первого момента (с октябрьской революции) пролетариат оказался классом обманутым, и даже в первые недели революции коммунисты расстреливали рабочих из пулеметов, когда те хотели свободного выбора фабричных комитетов. Пролетариат в СССР никогда не был правящим классом, а всегда угнетенным. Против рабочего класса были направлены и драконовские законы. Рабочий класс никогда не имел права забастовки. На самом деле, в области действительности, речь идет о диктатуре даже не партии, а о диктатуре партийной верхушки. А она не только осуществлена с первого дня октябрьской революции, но заложена в самом строении ленинской партии, так что с 1903 года, когда эта партия создалась, она не могла и не имела целью установить никакой другой режим, кроме диктатуры своей верхушки" (II, стр. 316-317).
Здесь я позволю себе прервать Солженицына. Партия коммунистов "не могла и не имела целью" установить диктатуру пролетариата не только потому, что в ленинской работе "Что делать?" (1903 г.) и гораздо раньше - в "Коммунистическом манифесте" Маркса и Энгельса (1848 г.) и в первых уставах организованного ими "Союза коммунистов" (1850-е гг.) - была постулирована власть верхушки компартии ("авангарда пролетариата"), а не всего рабочего класса. "Диктатура пролетариата" (плоха она или хороша) не может быть построена в принципе. Пролетариат - не правящий, а производственно-исполнительный класс. В общедемократическом социальном контексте он может успешно защищать и отстаивать свои права. Там же, где безраздельно господствует верхушка единственной партии (будь эта верхушка даже вся персонально выдвинута из числа пролетариев, чего никогда не было и быть не может: для руководства, даже плохого, нужно соответствующее образование), рабочий класс так же бесправен, как все остальное общество, кроме вершины иерархии. Исключительная тройная: идеологическая, политическая и экономическая - централизующая монополия какой-то одной силы несовместима с торжеством гражданских свобод даже для одного только пролетариата. Поэтому "диктатура пролетариата" никогда из сферы "коммунистического жаргона" в сферу действительности не переходила и перейти не может. И сущностное расхождение между коммунистами, оперирующими и не оперирующими этим термином, на самом деле отсутствует, что и констатирует Солженицын(.