Есенин, его жёны и одалиски - Павел Федорович Николаев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В салонах того времени преобладала эстетствующая молодёжь. Юноши пудрили щёки, мазали помадой губы, подкрашивали ресницы и брови. Среди них было много «голубых» и много претендующих на звание поэтов. Есенин с любопытством приглядывался и прислушивался к ним, но сам помалкивал. Один из современников Сергея Александровича, сошедшийся с ним в первые дни пребывания поэта в Петербурге, писал: «Очень многое из того, что он видел вокруг, было для него новым и необычным. Отсюда возникали его смущение и любопытный взгляд исподтишка, с каким он, стараясь быть незамеченным, рассматривал незнакомые ему лица. Отсюда же проистекала постоянная настороженность молодого Есенина и та пытливая жадность, с которой он прозревал новизну».
Слух о явлении молодого крестьянского поэта, подающего большие надежды, быстро распространился по всему Петербургу. Восторженный Рюрик Ивнев утверждал:
– Литературная летопись не отмечала более быстрого и лёгкого вхождения в литературу. Всеобщее признание свершилось буквально в какие-нибудь несколько недель. Я уже не говорю про литературную молодёжь. Но даже такие «метры», как Вячеслав Иванов и Александр Блок, были очарованы и покорены есенинской музой.
Н.А. Клюев. С 1 мая по 29 сентября Есенин провёл в Константинове. Проездом в пенаты на два дня остановился в Москве. А. Изряднова, любящая и всепрощающая, была счастлива жалкому подарку судьбы и с благодарностью говорила, приукрашивая горькую действительность:
– В мае приехал в Москву уже другой, был всё такой же любящий, внимательный, но не тот, что уехал. Немного побыл в Москве, уехал в деревню, писал хорошие письма[11].
В Константинове Сергей Александрович написал повесть «Яр» и подготовил первый сборник стихов «Радуница», завязал переписку с Н.А. Клюевым: «Дорогой Николай Алексеевич! Читал я Ваши стихи, много говорил о Вас с Городецким и не могу не писать Вам. Тем более тогда, когда у нас есть с Вами много общего. Я тоже крестьянин и пишу так же, как Вы, но только на своём рязанском языке. Стихи у меня в Питере прошли успешно. Из 60 принято 51. Я хотел бы с Вами побеседовать о многом, но ведь “через быстру реченьку, через тёмненький лесок не доходит голосок”. Если Вы прочитаете мои стихи, черканите мне о них. Жму крепко Вашу руку».
Клюев сразу принял молодого поэта в своё сердце, взял на себя роль его наставника и предостерегал от двоедушия петербургского общества.
«Я помню, – писал Николай Алексеевич, – как жена Городецкого в одном собрании, где на все лады хвалили меня, выждав затишья в разговоре, вздохнула, закатила глаза и изрекла:
– Да, хорошо быть крестьянином.
Подумай, товарищ, не заключается ли в этой фразе всё, что мы с тобой должны возненавидеть и чем обижаться кровно. Видите ли – не важен дух твой, бессмертное в тебе, и интересно лишь то, что ты, холуй и хам-смердяков, заговорил членораздельно.
Мы с тобой козлы в литературном огороде, и только по милости нас терпят в нём. В этом огороде есть немало колючих кактусов, избегать которых нам с тобой необходимо для здравия как духовного, так и телесного.
Особенно я боюсь за тебя: ты как куст лесной шипицы, который чем больше шумит, тем больше осыпается. Твоими рыхлы ми драчёнами[12] объелись все поэты, но ведь должно быть тебе понятно, что это после ананасов в шампанском. Я не верю в ласки поэтов-книжников и не лягать их тебе не советую. Верь мне. Слова мои оправданы опытом. Ласки поэтов – это не хлеб животный, а “засахаренная крыса”, и рязанцу и олончанину это блюдо по нутру не придёт, и смаковать его нам прямо грешно и безбожно. Быть в траве зелёным и на камне серым – вот наша с тобой программа, чтобы не погибнуть».
Клюев сразу понял, что в литературу пришёл отнюдь не мальчик с многообещающим дарованием, не сказочный херувим, а уже зрелый и самобытный поэт. Особенно подкупили Николая Алексеевича, человека глубоко религиозного, стихотворения Есенина с образом Иисуса Христа, воплощённого в земных страдальцах – в людях.
Я вижу – в просиночном плате,
На легкокрылых облаках,
Идёт возлюбленная мати
С пречистым сыном на руках.
Она несёт для мира снова
Распять воскресшего Христа:
«Ходи, мой сын, живи без крова,
Зорюй и полднюй у куста».
И в каждом страннике убогом
Я вызнавать пойду с тоской,
Не помазуемый ли богом
Стучит берестяной клюкой.
И может быть, пройду я мимо
И не замечу в тайный час,
Что в елях – крылья херувима,
А под пеньком – голодный Спас
«Не ветры осыпают пущи…»
С. Есенин
«Полюбили рязанского Леля». 1 октября Есенин вернулся в Петроград и на следующий день встретился с Клюевым. 25-го они вместе выступили на концерте в зале Тенишевского училища. Клюев держался степенно, говорил нараспев глуховатым тенорком. Был он среднего роста, плечистый, с густо напомаженной головой. Одной из зрительниц он показался вдвое старше Есенина. О последнем она говорила:
– Рядом с Клюевым Есенин, простой, искренний, производил чарующее впечатление: в его внешности было что-то лёгкое и ясное. Блондин с почти льняными, светлыми волосами, слегка вьющимися, Есенин был довольно коротко острижен, глаза голубовато-серые, очень живые и серьёзные, внимательные, но с какими-то удивительно озорными искорками, которые то вспыхивали, то вновь исчезали. Вообще он был красив неброской славянской красотой.
Есенин был в белой с серебром рубашке, которая положила начало театрализации его выступлений, приведшей к поддёвкам и сафьяновым сапогам.
«Петроградские ведомости» так откликнулись на этот концерт:
«Когда-нибудь мы с умилением и восторгом вспомним о сопричастности нашей к этому вечеру, где впервые предстали нам ясные “ржаные лики” двух крестьянских поэтов, которых скоро с гордостью узнает и полюбит вся Россия.
Робкой, застенчивой, непривычной к эстраде походкой вышел к настороженной аудитории Сергей Есенин. Хрупкий девятнадцатилетний крестьянский юноша с вольно вьющимися золотыми кудрями, в белой рубашке, высоких сапогах, сразу уже одним милым доверчиво-добрым, детски чистым своим обликом властно приковал к себе все взгляды.
И когда он начал с характерными рязанскими ударениями на “о” рассказывать меткими, ритмическими строками о страданиях, надеждах, молитвах