Последний бой - Тулепберген Каипбергенович Каипбергенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, легко слыть добрым, мудрым и справедливым, пока власть у другого. Можешь осуждать его или над ним потешаться, поносить или требовать перемен — замечательных перемен, осуществлению которых препятствует лишь самая пустая малость — отсутствие возможностей. Другое дело, когда сам становишься властью... Разве ж отказал бы Туребай в помощи бедной вдове, не выдал бы меры зерна? А из чего выделять, когда общего фонда нет, а у самого меньше пуда всего и осталось? Попробуй тут быть добрым!.. Или с тем крикуном, что прибавки надела требует... Правда, и ему, и Сабиру равные участки выделили, а нахлебников у жалобщика побольше — тоже ведь правда. Однако ж у Сабира по двору только голодная собака бегает, а у жалобщика — две коровы, да конь, да три барана. И это учитывать надобно. Обделили участком жалобщика? Верно. И прибавить бы ему не грех. А где возьмешь, когда земли в ауле свободной не осталось? Вот она тебе и справедливость...
Совсем закрутился Туребай во всех этих жалобах, просьбах, требованиях, претензиях. Третьего дня, повстречавшись на улице, Ходжанияз сказал ему весело:
— Мудрость властителя, в чем она брат, состоит? Старайся не старайся — всем не угодишь, всегда недовольные будут. А раз так, что же тут делать? Смыслишь? Скажу. Всем, понятное дело, угодить нельзя, одному — можно. Вот и угождай себе самому. На то человеку власть и дается. А чтоб не отняли ее у тебя, выбери себе близких людей и сделай их очень довольными, чтоб щитом тебе были. Понятно? Боишься, недовольные будут? Так тут уж ничего не поделаешь: все одно они будут, и так будут, и этак, старайся, не старайся. Выбрали б меня аксакалом, я бы тебя научил.
Шутил ли по своему обыкновению Ходжанияз, говорил ли всерьез, Туребай разобрать не сумел. Да и на что ему в том разбираться — не для него этот мудрый совет. Ему для себя ничего не надо.
Уже которую ночь не спит Туребай — думает свою нелегкую думу: как вдове голодной помочь, кто тут прав в жестоком споре соседей, где зерно для посевов достать? Голова гудит от этих дум, а просьб и жалоб с каждым днем все больше. В прежние времена с любой ерундой не побежишь к аксакалу — важная особа. А тут Туребай — свой человек, к нему можно. Я выбирал — пусть для меня и старается.
«Нет, так дела не пойдут! Растащат меня всего по мелочам, как муравьи таракана, — решил однажды Туребай. — Нужно в город поехать, с умными людьми посоветоваться».
На следующий день запряг свою тощую кобылу, попрощался с женой и — в Чимбай. Добрался чуть не к вечеру. Да не беда: знакомых у него здесь теперь уже много, есть у кого и заночевать при нужде.
Первым делом подался Туребай в исполком. Зашел — в глазах потемнело: народу что на базаре в праздничный день. Одни в коридоре с ноги на ногу, будто застоявший конь, переминаются. Другие из комнаты в комнату шастают: заходит мужчиной, через минуту, глядь, женщиной оборачивается — потешно!
Протиснулся Туребай к дверям председательской комнаты, взялся за ручку, а тут кто-то сзади за плечо его — хвать. Оглянулся — девушка такая хорошая.
— Нельзя, — говорит. — У товарища председателя совещание.
Совещание так совещание. Можно и подождать.
Ждать пришлось долго. Из-за дверей доносились до Туребая обрывки фраз, горячие возгласы, скрип отодвигаемых стульев. Чаще других повторялись слова «басмачи», «контрудар», «поддержка из-за границы».
В окнах приемной уже посерело, когда открылась дверь и, возбужденные, с непогасшими от горячих споров глазами, из кабинета вышли участники совещания. Их было много — в длиннополых халатах и городского покроя коротких пальто, в шинелях и стеганых куртках. Здесь были каракалпаки, узбеки, русские, казахи, татары.
Туребай выждал немного, затем несмело заглянул в кабинет. Председатель сидел в кресле, положив на стол стиснутые кулаки. На лице — раздражение или недовольство. Глаза уставились в одну точку.
— Можно? — осторожно спросил Туребай.
Председатель не ответил — не расслышал, что ли.
— Войду, а? — повторил аксакал и, не дожидаясь ответа, ступил за порог, скромно присел на скрипучий стул у стены. Наверное, этот скрип и вывел председателя из задумчивости. Он вскинул на Туребая быстрый взгляд, спросил встревоженно:
— Ты кто?
— Аксакал аула Мангит. Пришел вашего мудрого совета искать, — по традиционной форме восточной вежливости встал, почтительно поклонился Туребай.
Эти слова или то, как они были произнесены, будто успокоили председателя. Взгляд его подобрел и смягчился. Он радушно улыбнулся, сделал широкий жест:
— Садись поближе, не стесняйся, душа моя. Ну, как там у вас? Все ли в семье живы-здоровы? Довольны ли новыми порядками?
Туребай откровенно, без прикрас и утайки, рассказал председателю обо всех аульных делах, поведал о дехканских бедах и трудностях, о бесконечном потоке жалоб и просьб, с которыми он, если честно, не представляет, как справиться. Председатель слушал молча, не перебивал, глядя на Туребая то сочувственно, то, как казалось рассказчику, строго, испытующе.
— Выходит, не знаешь, с чего начинать, как мировую революцию в Мангите делать? — спросил председатель, когда посетитель закончил свою исповедь. Насмешка, сквозившая в этом вопросе, кольнула Туребая обидой.
— Именно. С чего советскую власть начинать в ауле, — подтвердил Туребай и подумал, что для обиды, собственно, нет у него никакого повода: ну, пошутил человек, что ж тут такого?
А председатель откинулся в кресле, еще раз поглядел на Туребая каким-то туманным, загадочным взглядом и заговорил доверительно:
— Если все по порядку — ночи не хватит. Я тебе только главное. А главное что? Мы, каракалпаки, народ небольшой, что для других народов годится, нам верная смерть. Потому что, если общей дорогой пойдем, все растеряем — обычаи, которые достались нам от дедов и прадедов, законы свои, землю свою потеряем! Понял! У нас, брат, свой путь... Вот ты и поставлен теперь для того, чтоб охранять эту вечную душу народа, сберечь ее от поругания. Спросишь меня — что же делать? Будь мудр и осмотрителен. Не давай осквернять чувства верующих, не посягай на порядки, освященные столетиями. И еще скажу я тебе: все мы, каракалпаки, богатые и бедные, — из одного чрева, от одного корня, все мы